Ф. Бэкон. История правления короля Генриха VII. Ч. 5

Библиотека сайта  XIII век

Ввиду большого объема комментариев их можно посмотреть здесь
(открываются в новом окне)

Комментарии к английскому изданию 1859 г. здесь
(открываются в новом окне)

ФРЭНСИС БЭКОН

ИСТОРИЯ ПРАВЛЕНИЯ КОРОЛЯ ГЕНРИХА VII

THE HISTORY OF THE REIGN OF KING HENRY THE SEVEN

Король продолжал свой поход и, встреченный ликованием, вступил в Эксетер 154*, где он раздал большие похвалы и благодарности горожанам и, сняв меч, висевший у него на боку, отдал его мэру и повелел, чтобы отныне его всегда носили перед ним. Он также приказал казнить нескольких зачинщиков корнуэльского бунта, принесенных им в жертву горожанам за страх и лишения, которые те им причинили. В Эксетере король спросил свой совет, должно ли ему пообещать Перкину жизнь, если тот покинет убежище и добровольно сдастся. Мнения совета разделились. Некоторые предлагали королю силой изъять его из святилища и предать смерти, что дозволительно в случае необходимости, при которой обходятся и без самих освященных мест и предметов. Они также не сомневались, что папа окажется сговорчивым и согласится либо заявлением, либо в крайнем случае индульгенцией одобрить его поступок. Другие высказывали мнение, что, поскольку все и без того спокойно и не сулит беды, то и не следует навлекать на короля новых поношений и нападок. Третьи стояли на том, что король никогда не сумеет уверить мир в том, что касается самозванства Перкина, и узнать всю подоплеку заговора, если обещанием жизни и прощения и другими честными средствами не заполучит его в свои руки. Впрочем, все они в своих речах много сокрушались о королевской доле и со своего рода негодованием корили его судьбу, пожелавшую, чтобы этого мудрого и добродетельного государя столь давно и столь часто испытывали и тревожили призраки. На это король отвечал им, что испытание призраками ниспосылает ему сам всемогущий бог и что сие не должно беспокоить его друзей; сам же он всегда презирал их и скорбит лишь о том, что они подвергли такому горю и страданиям его народ. Однако в итоге он склонился к третьему мнению и потому отправил нескольких лиц для переговоров с Перкином, который с радостью согласился на такое условие, видя, что он в плену и лишен всяких надежд, ибо, попытав счастья и с государями, и с простонародьем, и с великими, и с малыми, он повсюду встречал только ложь, слабость или невезение. Пребывая в Эксетере, король также [114] назначил лорда Дарси 168 и еще нескольких представителей, которые должны были обложить штрафами всех тех, кто имел хоть какое-нибудь имущество и каким-либо образом предоставлял или оказывал помощь или пособничество Перкину или корнуэльцам, будь то на поле боя или во время бегства. Эти представители исполняли службу столь неукоснительно и сурово, что обильные денежные кровопускания, ими учиненные, сильно омрачили впечатление, произведенное милостивым отказом короля от кровопролития. Перкина доставили ко двору, но не привели перед лицо короля, хотя тот, чтобы удовлетворить любопытство, порой наблюдал за ним из окна или когда проходил мимо. Внешне он пользовался свободой, но сторожили его со всей возможной заботой и бдительностью, чтобы повезти вслед за королем в Лондон. Всякий может вообразить, какому осмеянию он подвергался, стоило ему выйти на сцену в новой роли приживала и шута, на которую он сменил прежнюю роль государя. В этом усердствовали не только придворные, но и простой люд, который увивался вокруг него на каждом шагу, так что по стае птиц уже издали можно было сказать, где сова: кто глумился над ним, кто ему дивился, кто бранил, кто рассматривал его лицо и движения, чтобы было потом о чем посудачить. Словом, за показное почитание и почести, которыми он столь долго пользовался, ему сполна перепало насмешек и презрения. Как только прибыл в Лондон, король потешил и город таким майским празднеством. Его неторопливо, но без какого-либо унижения, провезли верхом через Чипсайд и Корнхилл 155* до Тауэра, а оттуда назад в Вестминстер, посреди тысячеголосого гула насмешек и упреков. Но, как бы в дополнение к зрелищу, на некотором удалении от Перкина на лошади везли его ближайшего советника, который в прошлом был королевским кузнецом и коновалом. Когда Перкин укрылся в святилище, этот молодец променял священное место на священное одеяние, оделся отшельником и в таком наряде скитался по стране, пока не был опознан и схвачен. Этот ехал связанный по рукам и ногам и не вернулся вместе с Перкином в Вестминстер, а остался в Тауэре, где его через несколько дней казнили. Вскоре Перкина с усердием допросили, ибо кто лучше него мог рассказать о себе самом. После того, как была записана его исповедь, из тех ее частей, которые, как полагали, были пригодны для обнародования, сделали выдержки и в таком виде напечатали и распространили в королевстве и за границей, чем король себе нимало не помог, ибо насколько пространно и подробно она рассказывала о происхождении отца и матери Перкина, его деда и бабки, дядей и двоюродных братьев, а также о том, из каких мест и куда он странствовал, настолько же мало или не по существу — обо всем, что касалось его замыслов или предприятий с его участием, и уж вовсе ни словом, ни намеком не упоминала о самой герцогине Бургундской, которая, как известно всему свету, как раз и вложила жизнь и душу в эту затею, — так что люди, не найдя [115] в ней того, чего искали, принимались сами выискивать неведомо что и сомневались больше прежнего. Но король предпочитал скорее не удовлетворить любопытство, чем раздувать угли. В то время не было ни новых дознаний, ни тюремных заключений, которые позволяли бы думать, что изобличен или осужден кто-либо из знатных особ, хотя из-за скрытности короля всегда оставалось дремлющее сомнение.

В ту же пору 156*, ночью, во дворце короля в Шайне рядом с собственными королевскими покоями неожиданно вспыхнул сильный пожар, поглотивший большую часть здания и много дорогой утвари, что дало королю повод возвести великолепный Ричмондский дворец, который стоит по сей день.

Несколько ранее этого времени произошло еще одно памятное событие. Жил тогда в Бристоу некто Себастьян Габато 169, венецианец, муж сведущий и искусный в космографии и мореплавании. Этот муж, видя успехи Христофора Колумба и, может быть, ревнуя о предприятии, подобном тому, что позволило генуэзцу лет за шесть до того 157* сделать славное открытие на юго-западе, проникся уверенностью, что земли можно открыть также на северо-западе. И уж, наверно, у него были на этот счет более твердые и веские основания, нежели поначалу у Колумба. Ибо, поскольку оба великих острова Старого и Нового света по виду и очертаниям шире к северу и уже к югу, возможно, что первое открытие было сделано там, где земли сходятся всего ближе. А еще прежде того были открыты некие земли, которые открыватели приняли за острова, а на деле оказалось, что это северо-западная часть Американского континента. Быть может, кое-какие сообщения подобного рода, впоследствии дошедшие до Колумба и им утаенные (ибо ему хотелось, чтобы его открытие предстало как дитя его знаний и удачи, а не последствие предыдущего плавания), вселили в него уверенность, что к западу от Европы и Африки в сторону Азии простирается не одно лишь море, — уверенность большую, нежели могли дать предсказание Сенеки, или предания, сообщенные Платоном, или природа течений и ветров и тому подобные домыслы, выдававшиеся за те основания, на которые якобы должен был опираться Колумб, хотя мне также небезызвестно, что его успех приписывали случайному открытию, сделанному на потерявшем управление корабле неким испанским капитаном, который умер в доме Колумба. Габато же, поручившись королю, что найдет остров, наполненный богатыми товарами, побудил его снарядить в Бристоу корабль для открытия этого острова, вместе с которым вышло три малых корабля лондонских купцов 158*, нагруженных крупными и мелкими изделиями, пригодными для торговли с дикарями. Он уплыл, как он утверждал по возвращении (и представил в доказательство сочиненную им карту), весьма далеко на запад с уклоном в четверть градуса к северу на северную сторону Terra de Labrador, пока не достиг широты шестидесяти семи с половиной [116] градусов, где море было все еще открытым 159*. Достоверно известно также, что судьба была готова предложить королю всю обширную Вест-Индскую империю и лишь случайная задержка, а не отказ со стороны короля, лишила его столь огромного приобретения. Ведь, получив отказ от короля Португалии (которому не под силу было объять сразу и восток и запад), Христофор Колумб послал своего брата Варфоломея Колумба сговориться о своем плавании с королем Генрихом. Но вышло так, что в море его захватили в плен пираты и из-за этой случайной помехи он явился к королю слишком поздно, — так поздно, что еще прежде, чем выговорил у короля условия для брата, тот успел завершить свое предприятие, и, таким образом, Вест-Индия волей провидения досталась тогда Кастильской короне. Однако это столь раздосадовало короля, что не только на это путешествие, но и в шестнадцатый год своего правления и потом снова в восемнадцатый он даровал все новые полномочия на открытие и присоединение неизведанных земель.

В четырнадцатый год 160* чудесным провидением Господа, который все преклоняет на свою волю и великое готовит в ничтожном, случилось пустячное и досадное происшествие, которое повлекло великие и счастливые последствия. Во время перемирия с Шотландией в город Норэм развлечься в компании тамошних англичан приехали молодые шотландские дворяне, которые от праздности повадились ходить к замку и подолгу его оглядывать. За этим занятием их два или три раза заметил кто-то из гарнизона замка, и, поскольку из памяти еще не изгладилась недавняя вражда, в них либо заподозрили шпионов, либо таковыми обругали. Тут же завязалась перебранка; от брани перешли к потасовке, так что многие с той и с другой стороны получили раны, а так как шотландцы были в городе чужаками, то им и досталось больше, — до того, что некоторые из них были убиты, а остальные поспешно бежали. Уцелевшие подали жалобу и о деле этом неоднократно спорили перед губернаторами приграничья с той и с другой стороны, однако никаких положительных мер не приняли, вследствие чего король Шотландии решил взяться за него сам и, будучи в большом запале, послал к королю герольда сделать заявление, что, если шотландцы по условиям перемирия не получат возмещения, он объявит войну. Король, который уже довольно испытывал судьбу и был наклонен к миру, отвечал, что происшедшее случилось полностью вопреки его воле и без его ведома, но если виноваты солдаты гарнизона, то он позаботится, чтобы их наказали, а перемирие будет соблюдено по всем пунктам. Но такой ответ показался шотландскому королю всего лишь проволочкой, нужной, чтобы жалоба сама собой выдохнулась со временем, и не удовлетворил, а скорее ожесточил его. Епископ Фокс, который узнал от короля, что шотландский король по-прежнему недоволен и раздражен, и встревожился, что повод к разрыву перемирия будет исходить [117] от его людей, слал к шотландскому королю, дабы умиротворить его, смиренные и покаянные письма. Король Яков, смягченный покорностью и красноречием епископа, написал ему, что, хотя он отчасти и тронут его письмами, он все же не получит полного удовлетворения, пока не поговорит с ним сам: и о том как уладить нынешние разногласия, и о других делах, способных послужить благу обоих королевств.

Посоветовавшись с королем, епископ отправился в Шотландию. Встреча состоялась в Милроссе, аббатстве монахов-цистерианцев 170, в котором тогда жил король. Сперва король в резком тоне изложил епископу свою обиду, возникшую из-за дерзкого нарушения перемирия людьми из замка Норэм, на что епископ Фокс дал смиренный и гладкий ответ, который маслом пролился на открытую рану, вследствие чего она стала заживать. Это происходило перед королем и его советом. После король говорил с епископом наедине и открылся ему, сказав, что все эти временные перемирия и миры быстро заключаются и быстро нарушаются, а он желал бы более тесной дружбы с королем Англии, и тут же посвятил его в свои мысли о том, что если бы король дал ему в жены леди Маргариту, свою старшую дочь, то их союз стал бы нерасторжимым: он хорошо знает, какое место епископ заслуженно занимает при своем господине и каким пользуется влиянием, поэтому, если бы он принял это дело близко к сердцу и прилежно похлопотал о нем, у него нет сомнений, что оно удастся. Епископ скромно отвечал, что он скорее счастлив, нежели достоин быть посредником в таком начинании, но он приложит все усилия. Вернувшись, епископ дал королю отчет обо всем, что произошло, и, увидев, что он отнесся к этому более чем благосклонно 161*, дал королю совет сперва приступить к заключению мира, а потом постепенно перейти к брачному договору. После этого был заключен мирный договор, опубликованный незадолго до Рождества 162*, в четырнадцатый год правления короля. В соответствии с ним мир должен был длиться сколько будет жизни обоих королей и еще год после смерти того, кто проживет дольше. Этот договор содержал статью о том, что ни один англичанин не может вступить в Шотландию и ни один шотландец в Англию, не имея при себе рекомендательного письма от короля своей страны. На первый взгляд могло показаться, что ее цель — сохранить отчуждение между двумя народами, но в действительности ее ввели для того, чтобы приковать к месту пограничные кланы.

В тот же год у короля родился третий сын, которому при крещении дали имя Эдмонд, однако вскоре он умер 163*. Тогда же пришло известие о смерти короля Франции 164* Карла, по котором отслужили торжественную и пышную панихиду.

Прошло немного времени и Перкин, который был сделан из ртути (а ее трудно ухватить или удержать в затворе), начал затевать смуту. Обманув своих стражей 165*, он сбежал и во всю прыть [118] пустился к морскому берегу 166*. Но на него тотчас поставили все мыслимые ловушки и учинили за ним столь усердную погоню и розыск, что ему поневоле пришлось повернуть обратно. Он проник в Вифлеемский дом, называемый Шайнским приорством (которое имело привилегию святилища), и сдался приору этого монастыря. Приор слыл святым и был в те дни окружен всеобщим почитанием. Он явился к королю и стал умолять его лишь сохранить Перкину жизнь, во всем остальном предоставляя его судьбу усмотрению короля. Многие из окружения короля снова еще жарче, нежели прежде, убеждали его схватить и повесить Перкина. Однако король, которому высокомерие не позволяло ненавидеть тех, кого он презирал, решил схватить проходимца и забить его в колодки. Итак, обещав приору его жизнь, он велел его выдать. Спустя два или три дня 167* его заковали в железа и забили в колодки на эшафоте, воздвигнутом во дворе Вестминстерского дворца, и продержали так весь день. На следующий день то же самое повторилось на перекрестке в Чипсайде, и в обоих местах он вслух читал свою исповедь, о которой мы упоминали ранее. Из Чипсайда его перевели и заточили в Тауэр. Несмотря на все это, король (чего мы уже отчасти касались) настолько вырос во всеобщем мнении, что его стали считать участником распоряжений судьбы, так что никто уж не мог сказать, какие дела принадлежат одной, а какие другому. Ведь все верили, что Перкина предали, а его побег случился не без тайного ведома короля, у которого он во все время своего бегства был на крючке, и что король подстроил это, дабы иметь повод предать его смерти и наконец-то с ним развязаться. Впрочем, это маловероятно, ибо те же соглядатаи, что следили за его побегом, могли бы преградить ему путь в святилище. Однако этому плющу, обвившему древо Плантагенетов, суждено было погубить самое дерево. Ибо, недолго пробыв в Тауэре, Перкин принялся вкрадываться в доверие и задабривать своих стражей — слуг коменданта Тауэра сэра Джона Дигби, которых было четверо: Стрейнджвейз, Блюэт, Эствуд и Лонг-Роджер. Он нагромождал горы обещаний, чтобы совратить этих людей и добиться побега. Но, хорошо зная, что его собственная судьба столь презренна, что он не может питать чьих-либо надежд, а действовать ему следует только с их помощью, ибо наград у него не было, он сам с собой выстроил обширный и роковой заговор, чтобы привязать к себе Эдуарда Плантагенета, графа Уорика, тогдашнего узника Тауэра, который под гнетом томительной жизни в долгом заключении, а также непрестанно возвращающегося страха, что его казнят, стал без меры податлив всему, что сулило ему свободу. Если слуги не польстятся на него самого, думал Перкин, то польстятся на этого молодого принца. Поэтому после того, как он записками, переданными через одного или двух из них, заручился согласием графа, было условлено, что эти четверо ночью тайком убьют своего господина, коменданта Тауэра, завладеют деньгами и имуществом, какие [119] окажутся под рукой, достанут ключи от Тауэра и выпустят Перкина и графа. Но этот заговор был раскрыт до его осуществления. И снова мнение о великой мудрости короля возвело на него злую славу о том, что Перкин лишь послужил ему приманкой, дабы завлечь в ловушку графа Уорика. И надо же было такому случиться, чтобы в тот самый миг, когда составлялся заговор (в этом тоже видели происки короля), как по волшебству объявился поддельный граф Уорик, сын сапожника именем Ральф Уилфорд, молодой человек, которого подучил и наставил монах-августинец Патрик. Вместе они откуда-то из Суффолка пришли в Кент, где не только исподволь тайно внушали всем, будто Уилфорд настоящий граф Уорик, но монах, обнаружив в народе легковерие, имел смелость провозгласить это с амвона и подстрекал народ оказывать ему помощь. После этого их обоих немедленно изловили и Уилфорда казнили 168*, а монаха присудили к пожизненному заключению. Все это — и то, что эти события совершились столь своевременно и позволили королю увидеть, какую опасность для него в его положении представляет граф Уорик, а это извинило его последующую суровость; и безрассудство монаха, который столь напрасно и отчаянно обнаружил заговор прежде, чем он успел хоть сколько-нибудь окрепнуть; и спасение его жизни, которое на деле составляло привилегию его ордена; и жалость простонародья (которая, если она сливается в мощный поток, всегда несет с собой сплетни и злословие) — заставило всех скорее говорить, нежели верить, что все это лишь уловка короля. Как бы там ни было, после того, что случилось, Перкина (который согрешил против помилования в третий раз), наконец подвергли суду. Он был обвинен в Вестминстере 169* судьями, получившими поручение слушать и решать, и на основании многих измен, совершенных и осуществленных им после высадки на сушу в пределах королевства (ибо судьи посоветовали, что его следует судить как иностранца), приговорен к смерти, а через несколько дней казнен в Тайберне, где он снова вслух читал свою исповедь и перед смертью подтвердил ее истинность. Так кончил свою жизнь этот королек-василиск 171, способный уничтожить всякого, кто не заметил его первым. Эта пьеса была одной из самых длинных на памяти истории и, возможно, имела бы другой исход, не встреться ему столь мудрый, решительный и удачливый король.

Что до трех советников Перкина, то они в свое время прибегли к защите святилища так же, как и их господин, но то ли в силу полученного прощения, то ли из-за того, что не вышли из убежища, не попали под суд.

Вместе с Перкином казнили мэра Корка и его сына, главных попустителей его измен. Немного спустя были вынесены приговоры восьми участникам тауэрского заговора, из которых четверо были слугами коменданта. Впрочем, из этих восьмерых казнили только двух. Сразу же после этого суд под председательством графа [120] Оксфорда (в то время отправлявшего должность стюарда Англии) предъявил обвинение несчастному принцу, графу Уорику, которому вменялось в вину не то, что он пытался бежать (ибо попытка не осуществилась, да и побег по закону нельзя было приравнять к измене, поскольку граф содержался в тюрьме не за измену), но то, что он вместе с Перкином замышлял поднять смуту и уничтожить короля. Тот признал обвинение справедливым и был вскоре обезглавлен на Тауэр-Хилл 170*.

Вместе с жизнью этого благородного и достойного сострадания мужа, Эдварда графа Уорика, старшего сына герцога Кларенса, пресеклась мужская линия дома Плантагенетов, который в царственном величии и славе процветал со времен знаменитого короля Англии Генриха П. Притом отпрыскам этого дома нередко доводилось омыться собственной кровью. С той поры сохранились лишь те ветви, что были привиты другим родам, — как царствующим, так и другим из числа знатных. Однако потушить злобу, которую король навлек на себя его казнью, не могли ни ссылки на преступления графа, ни доводы о государственной необходимости. Тогда король рассудил за благо перенести все это дело за границу и возложить его на своего нового союзника, короля Испании Фердинанда. Эти короли понимали друг друга с полуслова и скоро кое-кому были показаны письма из Испании, где, между прочим, шла речь о брачном договоре, по поводу которого Фердинанд прямо писал королю, что он не видит гарантии того, что его сын унаследует престол, пока жив граф Уорик, и что он не склонен обрекать свою дочь на беды и опасности. Но, хотя этим король отчасти и отвел от себя злобу, он, сам того не ведая, как бы дурным пророчеством навлек на этот брак проклятие и несчастье, которое потом сбылось, поскольку и принц Артур лишь очень недолго прожил после свадьбы, и сама леди Екатерина 172 (печальная и набожная дама) много позже, когда ей впервые объявили волю короля Генриха VIII развестись с ней, обронила слова о том, что ее греха в том нет, но, видно, так Бог судил, ибо ее прежний брак был запятнан кровью, что было намеком на кровь графа Уорика 171*.

В этот пятнадцатый год правления короля в Лондоне и в разных частях королевства была сильная чума. Поэтому, переменив много мест жительства, король, то ли для того, чтобы избежать опасности недуга, то ли для того, чтобы иметь случай встретиться с великим герцогом, то ли для того и другого вместе, отплыл с королевой в Кале. По его прибытии туда великий герцог отправил к нему почетное посольство, чтобы приветствовать его в тех краях и оповестить, что, если королю угодно, он приедет оказать ему почтение. Вдобавок к тому послы спросили короля, не будет ли ему угодно назначить место вне стен городов и крепостей, поскольку именно по этой причине он некогда отказался встретиться с французским королем. Хотя, как он сказал, он проводит между двумя [121] королями большое различие, все же ему не по сердцу создавать прецедент, по которому того же самого от него впоследствии будет ожидать кто-нибудь другой, кому он доверяет меньше. Король принял знаки вежливости, согласился с извинением и назначил местом встречи церковь св. Петра близ Кале. Между тем королевское посещение великого герцога состоялось; его посетили личные послы короля лорд Сент-Джон и секретарь, которым великий герцог (отправляясь к мессе в церковь Сент-Омер) оказал честь, поместив лорда Сент-Джона по свою правую руку, а секретаря по левую, и так между ними поехал в церковь. В день, назначенный для встречи, король верхом приехал к месту неподалеку от церкви св. Петра, где хотел принять великого герцога. Когда они сблизились, великий герцог торопливо спешился и вызвался подержать королю стремя, чего король не захотел позволить, а сошел с лошади без помощи, и оба они обнялись с большой приязнью. В церкви, где для них было приготовлено место, между ними состоялась долгая беседа, касавшаяся не только подтверждения прежних договоров и облегчения торговли, но и возможности перекрестных браков между вторым сыном короля герцогом Йоркским 173 и дочерью великого герцога, а также между Карлом 174, сыном и наследником великого герцога, и второй дочерью короля Марией 175. Впрочем, эти брачные пустоцветы выросли единственно из дружественных мечтаний и соревнования в любезности, хотя впоследствии один из браков был заключен договором, но не осуществился на деле 172*. Однако на протяжении всего времени, что оба государя беседовали и совещались в пригородах Кале, и с той, и с другой стороны было довольно изъявлений сердечной приязни, особенно со стороны великого герцога, который (помимо того, что он был государем замечательно доброго нрава) сознавал, сколь сухо обошелся с королем его совет в истории с Перкином и силился всеми средствами восстановить короля в былой приязни. К тому же отец и тесть, ревностно ненавидевшие французского короля, постоянно штурмовали его слух советами положиться на дружбу короля Генриха Английского, и поэтому он был рад случаю воплотить в действительность их наставления, называя короля покровителем, отцом и заступником (теми самыми словами, которые король повторил, удостоверяя городу любовное отношение к нему великого герцога 173*) и другими именами, какие он только мог придумать, чтобы выразить свою любовь и уважение королю. Короля также посетили губернатор Пикардии и бейлиф 176 Амьена, посланные от короля Франции Людовика засвидетельствовать ему почтение и сообщить о своей победе и завоевании герцогства Миланского. Король, по-видимому, был весьма доволен почестями, которые он, будучи в Кале, получил из тех краев, ибо в посланном из Кале личном письме мэру и олдерменам Лондона он со всеми подробностями изложил новости и события, с ними связанные, что, без сомнения, вызвало немалые пересуды в городе. Ибо, хотя король и не умел, [122] подобно Эдуарду IV, поддерживать в горожанах благорасположение, он тем не менее всегда их весьма привечал и с ними считался, наделяя благодушием и другими государевыми милостями.

В тот же год умер Джон Мортон 174*, архиепископ Кентерберийский, канцлер Англии и кардинал. Он был мудр и красноречив, но по натуре своей суров и заносчив, весьма любезен королю, но нелюбим знатью и ненавидим народом. Не обошли его имя из какого-то особого к нему благоволения и в прокламации Перкина, хотя в ней его не отнесли к ретивым королевским счетоводам, поскольку в своем сане кардинала он нес на себе образ и подобие папы. Он незримо и усердно мирволил королю, но так делал больше потому, что был его старинным слугой еще в годину лишений, а также оттого, что его привязанности были замешаны на неистребимой злобе к дому Йорков, в правление которых он подвергся преследованиям. К тому же его стремление избавить короля от людской злобы превышало стремление короля от нее избавиться. Ибо тому не было свойственно уклоняться от злобы, он предпочитал сносить ее и действовать от своего лица в любом угодном ему деле, отчего неприязнь к нему все возрастала, становилась всеобщей, хотя и менее дерзкой в своих проявлениях. Впрочем, что до королевских вымогательств, то впоследствии время показало, что, потакая склонностям короля, епископ скорее их умерял. Ричард III посадил его в своего рода заключение в доме герцога Бекингема, которого он втайне подстрекал восстать против короля. Когда же герцог дал обязательство и уже думал, что в бурю епископ будет его главным кормчим, тот сел в лодку и бежал за море. Но чем бы еще ни был он знаменит, он заслуживает самой счастливой памяти, ибо главным образом благодаря ему стало возможным объединение обеих Роз. Он умер преклонных лет, но крепкий здравием и духом.

Следующий год, шестнадцатый год короля и лето господне одна тысяча пятисотое, был в Риме юбилейным 175* 177, Но, чтобы избавить верующих от опасностей расходов, связанных с путешествием в Рим, папа Александр рассудил за благо переслать благословения тем, кто, видя, что не может приехать за ними лично, заплатит взамен по сходной цене. С этой целью в Англию был направлен папский уполномоченный испанец Джаспер Понс — избранник более достойный, нежели уполномоченные папы Льва, которые впоследствии орудовали в Германии 178, ибо он исполнял дело с большой мудростью и подобием святости и столь преуспел, что собрал для папы по всей стране изрядные суммы денег и притом почти ни в чем не провинился. Полагали, будто часть денег присвоил себе король. Но из письма 176*, которое несколько лет спустя написал королю из Рима его пенсионер кардинал Адриан, явствует, что эта не так. Ибо кардинал, который по поручению короля должен был убедить папу Юлия 179 поторопиться с изданием буллы на брак принца Генриха с леди Екатериной и нашел, что папа весьма несговорчив, в качестве главного доказательства заслуг короля [123] перед Святым престолом приводил довод о том, что он не притронулся к казне, собранной Понсом в Англии. Впрочем, дабы создать видимость (для успокоения простого народа), что деньги предназначены для святого дела, тот же нунций привез королю послание папы, в котором тот заклинал и призывал его лично пойти на турок. Ибо, побуждаемый долгом вселенского отца, и едва ли не своими глазами видя успехи и достижения этих великих врагов веры 177*, папа многократно держал в конклаве при послах чужеземных государей совет о священной войне и общем походе христианских властителей против турок. На этих совещаниях было решено, что венгры, поляки и богемцы должны воевать с Фракией, французы и испанцы — с Грецией, а папа (готовый пожертвовать собой ради столь славного дела) вместе с королем Англии, венецианцами (и другими могучими морскими державами) через Средиземное море поведет к Константинополю мощный флот. И будто для того и послал его святейшество нунциев ко всем христианским государям, чтобы прекращали между собой распри и ссоры и немедля начинали готовить войска и деньги на осуществление этого священного предприятия. Король (который хорошо понимал римский двор) дал на это скорее торжественный, нежели серьезный ответ. Он сказал, что нет на свете государя, который, подобно ему, столь радостно и послушно стремился бы собственной особой и со всеми наличными силами и казной вступить в священную войну. Но расстояние до места таково, что какой бы величины ни собрал он войско для морского похода, на его набор и снаряжение ему потребуется по меньшей мере вдвое больше средств и времени, чем другим государям, чьи страны расположены поблизости. Кроме того, и устройство его кораблей (у него не было галер), и навыки лоцманов и мастеров не слишком годятся для плавания в тех морях. Поэтому не лучше ли, если на море его святейшество будет сопровождать кто-либо из королей, кому это более удобно ввиду близкого местоположения их стран, ведь это позволило бы скорейшим образом и с меньшими издержками подготовить все и мудро избежать соперничества и разделения власти, каковые возникли бы между королями Франции и Испании, случись им обоим идти по суше войной на Грецию. Он же со своей стороны не поскупится на помощь и пожертвования. Но если все же эти короли откажутся, то пусть лучше его святейшество дождется времени, когда будет готов король, нежели выступает в одиночку. Но прежде он все-таки должен увидеть, что христианские государи полностью оставили и уладили все разногласия между собой (у него самого таковых нет). И чтобы ему передали в пользование несколько добрых городов на побережье Италии, куда его люди могли бы отступить и укрыться. С таким ответом Джаспер Понс, нимало не раздосадованный, вернулся восвояси.

Тем не менее благодаря этому заявлению (каким бы поверхностным оно ни было) король приобрел за границей такую высокую [124] репутацию, что недолго спустя родосские рыцари 180 избрали его покровителем их ордена; так все помогает умножению славы государя, снискавшего столь большое уважение за свои мудрость и умение.

В эти последние два года случились гонения на еретиков, что в царствование этого короля бывало редко, да и тогда дело чаще кончалось наложением епитимьи, нежели сожжением. Одного из них 178* король (хотя и был неважным богословом) имел честь обратить в ходе диспута в Кентербери.

В том же году, хотя духи больше не преследовали короля, ибо, покропив где кровью, где водой, он прогнал их прочь, его посетили некие тревожные видения, по-прежнему явившиеся с той стороны, где был дом Йорков. Было же так: графу Суффолку, сыну Елизаветы, старшей сестры короля Эдуарда IV и ее второго мужа Джона, герцога Суффолка, и брату Джона, графа Линкольна, погибшего при Стоукфилде, человеку нрава несдержанного и вспыльчивого, как-то случилось в припадке ярости убить человека. Король даровал ему прощение, но, желая то ли бросить на него тень, то ли заставить глубже прочувствовать свою милость, вынудил его принародно молить о прощении. Как водится с гордецами, это привело графа в исступление. Ибо бесчестье оставляет более глубокие следы, чем милость. Он впал в недовольство и тайком бежал во Фландрию 179* к своей тетке герцогине Бургундской. Короля это насторожило. Однако, наученный испытаниями умело и своевременно применять противосредства, он так обработал его посланиями (да и сама леди Маргарита из-за частых неудач в алхимических опытах начала от них уставать и, кроме того, была отчасти благодарна королю, ибо он не тронул ее имени в исповеди Перкина), что тот на хороших условиях вернулся и примирился с королем.

В начале следующего года, семнадцатого года правления короля, в Англию, в Плимут, второго октября прибыла леди Екатерина, четвертая дочь короля и королевы Испании Фердинанда и Изабеллы, и четырнадцатого ноября в возрасте около восемнадцати лет 180* была в соборе св. Павла обвенчана с принцем Артуром, которому тогда было около пятнадцати. Ее встреча, въезд в Лондон и свадебные торжества были устроены с большой и неподдельной пышностью, о чем свидетельствуют и их стоимость, и живописность, и порядок. Все заботы об устройстве празднеств легли на епископа Фокса, который был не только достойным советником в делах войны и мира, но также добрым распорядителем работ и добрым церемониймейстером и кем угодно еще, в зависимости от того, какая служба была нужна двору и государству великого короля. Переговоры об этом браке продолжались почти семь лет, что отчасти объяснялось малолетством брачной пары, в особенности принца. Но истинной причиной было то, что оба государя — мужи, наделенные большой политической мудростью и глубокой [125] проницательностью, долгое время наблюдали каждый за превратностями счастья другого 181*, хорошо зная, что между тем такие переговоры сами по себе создавали за границей впечатление о тесном союзе и дружбе между ними, отчего обе стороны, по-прежнему оставаясь независимыми, много выигрывали при осуществлении своих раздельных целей. Однако в конце концов, когда положение обоих государей начало день ото дня становиться все завиднее и прочнее и они, оглядевшись вокруг, не увидели лучшей партии, договор этот скрепили.

Денег, принесенных принцессой в приданое (которое она актом отречения передала королю), было двести тысяч дукатов, из которых сто тысяч вносились десять дней спустя после венчания, а остальные сто тысяч двумя годичными платежами, однако часть их поступала в виде драгоценностей и посуды, и поэтому были приняты должные меры для их справедливой и беспристрастной оценки. Во вдовью часть или наследство леди выделили по одной трети княжества Уэльс, герцогства Корнуолл и графства Честер, каковые земли впоследствии должны были перейти в ее безраздельную собственность. Долю ее вдовьего наследства на случай, если она станет королевой Англии, оставили неопределенной, однако положили бы ей не меньше, чем у любой другой королевы Английской земли.

В эмблемах и аллегориях, украшавших свадебные празднества, было множество астрономических иносказаний. Леди уподобляли Геспере, а принца Арктуру, а старого короля Альфонса 181, величайшего астронома среди королей и предка леди Екатерины, изображали прорицателем этого брака. Кто бы ни составлял тогда такие забавы, ни у кого они не выходили вполне одинаковыми. Но можете быть уверены, что ни один не забыл так или иначе помянуть короля Артура 182 и родство леди Екатерины с домом Ланкастеров 183. Впрочем, как видно, — не к добру это низводить счастье со звезд. Ибо несколько месяцев спустя в начале апреля юный принц (который в то время привлек к себе не только надежды и любовь своей страны, но также взоры и ожидания иноземцев) скончался в замке Лудлоу, где у него, как у принца Уэльского, были резиденция и двор. Ввиду того, что он умер столь молодым, а также но причине воспитательных приемов его отца, который не любил окружать детей известностью, о нем не осталось сколь-либо заметной памяти. Известно лишь, что он был не по летам усерден и сведущ в науках и не по примеру большинства государей равнодушен к внешнему величию.

В последующие времена, когда мир столь сильно занимал развод короля Генриха VIII с леди Екатериной, возникли споры, разделял ли Артур ложе со своей супругой, имевшие целью приобщить это обстоятельство (плотскую близость) к делу. Правда, сама леди Екатерина это отрицала, или во всяком случае на том стоял ее адвокат, который не хотел поступаться таким [126] преимуществом, хотя главный вопрос заключался в том, обладает ли папа достаточной полнотой власти, чтобы расторгнуть этот брак. Споры продолжались и тогда, когда на престол вступили наследницы Генриха, королевы Мария и Елизавета, чьи легитимации были несовместимы 184, хотя парламент своим актом и утвердил их права престолонаследия. Во времена, благоприятствовавшие легитимации королевы Марии, ее сторонники пытались посеять уверенность, что между Артуром и Екатериной не было плотской близости, — не то чтобы они старались из желания поставить под сомнение неограниченную власть папы расторгнуть брак даже в таком случае, но единственно чести ради и чтобы представить это дело в более выигрышном свете. Во времена же, благоприятствовавшие легитимации королевы Елизаветы (которые длились дольше и наступили позже), утверждалось обратное. Однако в памяти осталось лишь то, что между смертью принца Артура и провозглашением Генриха принцем Уэльским пропустили полгода 182*, а это, как полагали, было сделано ради того, чтобы выждать полное время, по которому стало бы ясно, понесла ли леди Екатерина от принца Артура. Опять же, для лучшего подтверждения этого брака сама леди Екатерина заполучила буллу, где был пункт, которого не было в первой булле. Когда излагались причины иска о разводе, в качестве улики приводили также игривую историю о том, как однажды поутру, поднявшись с ее ложа, принц Артур спросил напиться, чего раньше с ним не водилось, и, поняв по улыбке дворянина, его постельничего, принесшего ему пить, что он это отметил, со смехом сказал ему, что он побывал в глубине Испании, где очень жарко, и совсем иссох от этого путешествия и что если бы тот сам посетил столь знойные края, то иссох бы еще больше, чем он. К тому же принц умер около шестнадцати лет от роду 183* рано возмужавшим и крепким телом.

В феврале следующего года Генриху герцогу Йоркскому, были пожалованы титулы принца Уэльского и графа Честера и Флинта. Ибо герцогство Корнуэльское отходило к нему по статусу. Король, будучи скуповат и не желая расставаться со вторым приданым, но более всего (и по своей натуре, и из политических соображений) радея о продолжении союза с Испанией, убедил принца, хотя и не без сопротивления 184* с его стороны (а это было возможно в те годы, когда тому не исполнилось и двенадцати лет), жениться на принцессе Екатерине: тайным предопределением господа этому браку суждено было стать причиной великих событий и перемен.

В том же году король Шотландии Яков женился на леди Маргарите 185, старшей дочери короля, каковой брак состоялся заочно. Об этом объявили у Креста св. Павла двадцать пятого января, вслед за чем был торжественно пропет Те Deum. Известно, что радость, которую при этом выказал город, изъявивший ее колокольным звоном, светом костров и прочими знаками народного благоволения, превзошла все, что можно было ожидать после столь [127] большой и столь недавней вражды, да еще не где-нибудь, а в Лондоне, который лежит достаточно далеко от места событий и не испытал бедствий войны, в поэтому ее следовало бы по праву приписать тайному озарению и наитию (каковые часто проникают не только в сердца государей, но также в кровь и жилы народа) относительно грядущего счастья, из этого воспоследовавшего. В августе брак осуществился в Эдинбурге. Король провожал дочь до самого Коллиуэстона, где поручил ее попечению графа Нортамберленда, который с большой свитой из лордов и придворных дам доставил ее в Шотландию к мужу королю. Переговоры об этом браке длились почти три года 185*, с того самого времени как шотландский король открыл свой замысел епископу Фоксу. Король дал за дочерью десять тысяч фунтов, а вдовья часть и наследство, выделенные ей шотландским королем, равнялись двум тысячам фунтов годовых после смерти короля Якова и одной тысяче годовых в настоящем на ее иждивение или содержание: все это заключалось в землях, дававших наилучший и наивернейший доход. Рассказывают, что, пока шли переговоры, король передал это дело на рассмотрение в совет и кто-то за столом с привычной советникам свободой (в присутствии короля) высказал соображение, что, случись господу забрать обоих сыновей короля бездетными, английское королевство перейдет к королю Шотландии, а это нанесет ущерб английской монархии. На это ответил сам король, сказавший, что даже если это и произойдет, то не Англия присоединится к Шотландии, а Шотландия к Англии, ибо меньшее притягивается большим, и что для Англии такой союз более безопасен, нежели союз с Францией. Это прозвучало как пророчество и заставило умолкнуть тех, кто поднял этот вопрос.

В тот год судьба послала не только свадьбы, но и смерти, притом тех и других поровну. Так что празднества и пиры, посвященные обоим бракам, были уравновешены погребальными торжествами по принцу Артуру (о котором мы уже говорили) и королеве Елизавете, умершей родами в Тауэре; недолго прожил и новорожденный младенец. В тот же год умер сэр Реджиналд Брей, который был замечателен тем, что из всех советников пользовался от короля наибольшей свободой, но эта свобода лишь сильнее оттеняла лесть; впрочем, ему досталась более тяжелая, нежели он заслуживал, ноша негодования, поднявшегося из-за вымогательств.

Это время было порой великого процветания королевских владений: их ограждала дружба Шотландии, усиливала дружба Испании, хранила дружба Бургундии; все домашние неурядицы были подавлены, а шум войны (подобно далеким раскатам грома) удалялся в сторону Италии. И тут натура, которая во многих случаях благополучно сдерживается узами судьбы, стала брать свое, и словно сильным потоком понесла влечения и помыслы короля в сторону стяжания и накопления богатства. А так как орудия для желаний и прихотей короля найти всегда легче, нежели для [128] служения и чести, то он в своих целях, вернее, свыше своих целей, привлек двух исполнителей, Эмпсона и Дадли, слывших в народе королевскими кровососами и обиралами, — мужей беззастенчивых, равнодушных к дурной славе и к тому же получавших свою долю хозяйского дохода. Дадли был хорошего роду и красноречив, один из тех. кто способен благопристойной речью выставить в добром свете любое ненавистное дело. Эмпсону же, сыну решетника, главное было добиться своего, не важно какими средствами. Итак, эти двое, по образованию юристы и тайные советники по должности (а ведь хуже всего, когда извращено лучшее) обратили закон и правосудие в источник бедствий и средство грабежа. У них было обыкновением обвинять подданных в различных преступлениях, придерживаясь поначалу видимости закона; когда же в суд поступал иск, они тотчас же приказывали заключить ответчика в тюрьму, однако проходили разумные сроки, а его не призывали держать ответ, но подолгу томили в темнице и о помощью разнообразных ухищрений и запугиваний вымогали огромный штраф или выкуп, говоря при этом о полюбовном соглашении и смягчении наказания.

Под конец же, предъявляя обвинение, они перестали соблюдать даже видимость правосудия, а рассылали предписания схватить людей и доставить их к себе на дом, где заседал чрезвычайный суд, состоявший из них самих, да кое-кого еще, и посредством одного лишь допроса, без присяжных, вершили скорую расправу, присвоив себе право разбирать как иски короны, так и гражданские тяжбы.

К тому же они распространяли королевскую власть на земли подданных, обременяя их держаниями in capite 186. Для этого они сначала подыскивали ложные обвинения, а йотом с их помощью навязывали опеки, ливреи 187, передачу права на доход первого года держания и отчуждение собственности (таковы плоды подобных держаний), при том, что одновременно (под разными предлогами или посредством проволочек) лишали людей возможности опротестовать эти ложные доказательства но закону.

Лицам, пребывающим под опекой короля, далее по достижении совершеннолетия не позволялось вступить во владение их землями, иначе как по внесении огромного выкупа, много превосходившего любые разумные ставки.

Кроме того, они досаждали людям совершенно безосновательными исками по поводу нарушения границ королевских землевладений.

Людям, объявленным вне закона за совершенные ими преступления, предоставлялась возможность получить помилование лишь ценой уплаты чудовищных сумм денег; гонители настаивали на строгом соблюдении закона, который в таких случаях предписывает конфискацию имущества. Более того, вопреки закону и здравому смыслу они утверждали, что объявленные вне закона должны [129] понести наказание, предоставив королю в пользование на целых два года половину своих земель и рент. Они также запугивали присяжных, заставляя тех выносить требуемые вердикты, если же те ослушивались, заключали в тюрьму и штрафовали.

Этими и многими другими способами, которым не дай Бог Повториться, они и терзали народ, уподобившись ручным соколам, которые охотятся для хозяина, и диким, промышляющим для себя, что и позволило им скопить большие богатства. Однако главным их орудием были уголовные законы; тут уж они не щадили ни великого, ни малого, не разбирались, применим закон или не применим, в силе он или устарел, пуская в ход все новые и старые статуты, притом что многие из них были приняты скорее ради устрашения, чем для строгого их применения. Под рукой у них всегда была толпа доносчиков, сыщиков и лжесвидетелей, так состряпать можно было что угодно: и состав преступления и обвинительное заключение.

По сей день бытует рассказ о том, как король гостил у графа Оксфорда (первейшего своего слуги и в мирное, и в военное время), который со всем радушием и великолепием принимал его в своем замке Хэннингем. Когда король уезжал, слуги графа, одетые в ливреи с гербами, подобающим образом выстроились по ту и другую сторону от входа и создали королю живую улицу. Король подозвал графа и сказал ему: «Милорд, я много наслышан о вашем гостеприимстве, но то, что я вижу, превзошло молву. Эти благородные дворяне и йомены, которых я вижу по обе стороны от себя, конечно же, ваши слуги». Граф улыбнулся и ответил: «С позволения Вашей Милости, эти люди не состоят в моем услужении. Большинство из них — мои вассалы, которые ради такого случая явились помочь мне, а больше для того, чтобы увидеть Вашу Милость». Король едва заметно отпрянул и сказал: «Клянусь честью, милорд, благодарю вас за отменный прием, но я не могу потерпеть, чтобы у меня на глазах нарушались мои законы. С вами должен поговорить мой поверенный». Тот же рассказ сообщает, что граф откупился не менее чем пятнадцатью тысячами марок *. Чтобы нагляднее изобразить то внимание, с которым король относился к этим делам, скажу, что в давние времена мне приводилось видеть приходную книгу Эмпсона, где почти на каждой странице имелись собственноручные подписи короля, а в некоторых местах поля были испещрены замечаниями, подобными вот этому, сделанному напротив следующей памятки:

«Также: получено от имярек пять марок исхлопотать прощение; если же прощение не будет получено, деньги вернуть, если только проситель не удовлетворится иным».

А напротив этой памятки (собственной рукой короля): «Удовлетворен иным образом».

Я упоминаю об этом, пожалуй, потому, что это изобличает в короле скаредность, соединенную, однако, с подобием [130] справедливости. Такие вот мелкие песчинки и зерна золота и серебра (по-видимому) немало помогают в накоплении больших богатств. Врочем, тем временем, чтобы поддержать в короле бдительность, граф Суффолк, который слишком предался веселью на свадьбе 187* принца Артура и глубоко увяз в долгах, еще раз возымел намерение стать странствующим рыцарем и поискать приключений в чужих краях и потому, взяв с собою брата, снова бежал во Фландрию. Смелости ему, без сомнения, придало то, что в народе слышался громкий ропот против королевского правительства. Как муж легкомысленный и скоропалительный, он думал, что всякое испарение соберется в грозу. Были у него и сторонники в королевском окружении, ибо ропот в народе пробуждает недовольство в знати, а это обыкновенно приводит к тому, что у смуты появляется предводитель. Воспользовавшись своими привычными и проверенными приемами, король побудил сэра Роберта Керсона, коменданта замка в Гамме (который был в то время за морем и потому с меньшей вероятностью пострадал от короля), оставить свою службу и выдать себя за приверженца графа. Этот рыцарь, проникнув в тайны графа и узнав от него, на кого он больше всего надеялся и кем мог располагать, под великой тайной сообщил об этом королю, однако в то же время сохранил свою репутацию и доверие графа. На основании его сообщений король арестовал графа Девоншира Уильяма Кортни, его шурина, женатого на леди Екатерине, дочери короля Эдуарда IV; Уильяма де Ла Поля, брата графа Суффолка; сэра Джеймса Тиррелла 188; сэра Джона Уиндэма и некоторых лиц помельче и заключил их под стражу. Тогда же были схвачены Джордж лорд Абергавенни и сэр Томас Грин; но подозрений о них было меньше, содержались они не так строго, и вскоре их выпустили на свободу. Граф Девоншир, в котором текла кровь Йорков (что само но себе пугало короля, хотя тот был вполне безобиден), как человек, чье имя могло стать знаменем других заговоров и козней, оставался узником Тауэра на протяжении жизни короля. Уильям де Ла Поль также долгое время пребывал в заключении, хотя и не столь суровом. Что же до сэра Джеймса Тиррелла (об отмщении которому по-прежнему взывала из-под алтаря кровь невинных принцев, Эдуарда V и его брата), сэра Джона Уиндэма и других лиц помельче, то они были судимы и казнены 188*; обоим рыцарям отрубили головы. Тем не менее, чтобы упрочить доверие к Керсону (который, вероятно, еще не завершил всех своих подвигов), у Креста св. Павла в пору упомянутых казней была обнародована 189* папская булла об отлучении и проклятии графа Суффолка и сэра Роберта Керсона и некоторых других, названных по имени, а также всех пособников упомянутого графа, — здесь следует признать, что небеса были в этом случае принуждены слишком преклониться к земле, а религия — к политике. Впрочем, вскоре 190*, увидев, что его дело сделано, Керсон вернулся в Англию и вновь обрел милость короля, однако снискал [131] худую славу в народе. Его возвращение привело графа в замешательство и, поняв, что он лишен надежд (леди Маргарита по прошествии времени и по причине испытанных неудач также охладела к таким опытам), после недолгих скитаний по Франции и Германии и кое-каких затей, свойственных изгнанникам (в них больше шума, чем дела), он, утомившись, вновь удалился во Фландрию под покровительство великого герцога Филиппа в то время, когда смерть Изабеллы сделала его королем Кастилии по праву его жены Хуаны.

В тот девятнадцатый год своего правления 191* король созвал парламент. Можно легко догадаться, насколько возросло всевластие короля над парламентом, если столь ненавистный всем Дадли был назначен спикером палаты общин. Этот парламент принял немного 192* памятных статутов, касавшихся общественного управления, однако те, что были приняты, как и прежде, несли на себе печать мудрости и политической прозорливости короля.

Был принят статут об упразднении всех дарственных или арендных грамот, выданных тем, кто не явился на законный вызов служить королю на войне, против врагов, или мятежников, а также тем, кто покинули королевство без разрешения короля, за исключением некоторых духовных лиц, однако на том условии, что они будут получать королевское содержание с того дня, как выйдут из монастыря и до своего возвращения назад. Ранее был принят такой же закон о должностях, а этим статутом его действие распространялось на земли. Впрочем, по тому, сколь много статутов было принято в правление этого короля, можно легко понять, что король полагал, будто всего безопаснее дополнять законы военного времени законами парламента.

Был принят еще один статут, запрещавший ввоз изделий из чистого шелка и из шелка, смешанного с другой нитью. Однако он касался не целых кусков ткани (поскольку в то время в королевстве еще не было этого производства), а вязаных или плетеных шелковых вещей, таких как ленты, кружева, чепцы, пояса, которые англичане вполне умели делать сами. Этот закон устанавливал верный принцип: там, где иностранные материи суть только излишества, следует запретить ввоз иностранных изделий. Ибо это либо вытеснит излишество, либо пойдет на пользу промышленности.

Был также принят закон о возобновлении выдачи грамот на содержание тюрем и о возвращении их в ведение шерифов, поскольку привилегированные должностные лица препятствуют отправлению правосудия не меньше, чем привилегированные должности.

Был также принят закон об учреждении надзора над изданием специальных законов или ордонансов в корпорациях, которыми они, будучи братствами во зле, многократно нарушали прерогативу короля, обычное право королевства и свободу подданного. Поэтому [132] решили не принимать их к исполнению без дозволения канцлера, казначея, двух или трех старших судей, или двух судей округа, в котором расположена корпорация.

Еще один закон был направлен на то, чтобы свезти серебро королевства на монетный двор, поскольку он запрещал расчеты обрезанной, неполновесной или испорченной монетой без восполнения недовеса, за исключением лишь случаев допустимого износа, который не принимался во внимание ввиду невозможности установить его величину; таким образом предполагалось задать работы монетному двору и начеканить новых серебряных монет взамен старых.

Был также принят длинный статут против бродяг, в котором можно отметить две вещи: во-первых, нежелание парламента держать их в заключении, что было накладно, перегружало тюрьмы и не служило в назидание другим. Во-вторых, то, что в статутах времен этого короля (а этот закон девятнадцатого года не единственный в своем роде) преследование бродяг всегда сочеталось с запрещением для слуг и людей низкого звания игры в кости, карты и т. п., и с разорением и закрытием питейных заведений, как если бы они были побегами единого корня и подавление одного было бы бесполезно без другого.

Что до мятежей и вассалов, то редко какой парламент в то время не принимал против них законов, поскольку король всегда настороженно следил и за ростом могущества вельмож и за настроением толпы.

Этот парламент предоставил королю субсидию 193* от мирян и от духовенства. Однако еще прежде, чем истек год, были изданы полномочия на сбор добровольного пожертвования 194* — хотя тогда не было войны, не было страхов. В том же году Сити уплатил пять тысяч марок за подтверждение свобод горожан, что больше пристало делать в начале царствования короля, чем под его конец. Немало выиграл от недавнего статута и монетный двор, перечеканивший четырехпенсовые и двухпенсовые монеты в двенадцатипенсовые и шестипенсовые. Что до мельниц Эмпсона и Дадли, то они замололи пуще прежнего. Даже удивительно видеть, сколько золотых дождей разом проливались над королевской казной. Последняя выплата испанского приданого. Субсидия. Добровольное пожертвование. Перечеканка. Выкуп городских свобод. Разные другие доходы. Это тем более изумительно, что тогда король совсем не имел таких предлогов, как войны или бедствия. Теперь у него оставались один сын и одна незамужняя дочь. Он был мудр. Он был высокомерен. Ему не было нужды прославляться богатством: он обладал столькими иными совершенствами; врочем, жадность всегда найдет пищу для честолюбия в самой себе. Возможно, он хотел оставить сыну такое королевство и такое состояние казны, с какими тот мог бы выбирать свое величие там, где ему будет угодно. [133]

В том же году 195* состоялся пир ордена адвокатов, что при этом короле случалось уже во второй раз.

В ту же пору 196* скончалась королева Кастилии Изабелла, достославная и благородная дама, украшение своего пола и времени, основа последующего величия Испании. Король воспринял это событие не просто как новость, но счел, что оно в большой степени влияет на его собственные дела, особенно в двух отношениях: в отношении примера и в отношении последствий.

Во-первых, он понимал, что после смерти королевы Изабеллы Фердинанд Арагонский оказался в таком же положении, в какое попал он сам после смерти королевы Елизаветы, а положение Хуаны, наследницы Кастилии, было таким же, каким положение его собственного сына Генриха. Ибо королевства, доставшиеся обоим королям по праву их жен, не оставались за мужьями, а переходили к наследникам. И хотя у него в запасе было больше стали и пергамента, нежели у другого, т. е. победа на поле боя и акт парламента, тем не менее естественное право наследования по крови (даже в сознании мудрого человека) порождало сомнение в их надежности и достаточности. Поэтому он проявил замечательное усердие, выведывая и наблюдая, как обстоят дела у короля Арагона, после того как тот удержал Кастильское королевство за собой и продолжал им править: владел ли он им самостоятельно или как управитель своей дочери, и похоже ли было, что он удержит его на деле или его подменит зять. Во-вторых, в уме он примеривался к мысли о том, что недавнее событие способно совершить переворот в христианском мире. Ибо если прежде он сам в союзе с Арагоном и Кастилией (которые тогда были единым целым) и в дружбе с Максимилианом и его сыном великим герцогом Филиппом был чересчур сильным противником для Франции, то теперь он начал опасаться, что французский король (который был весьма заинтересован в дружбе молодого короля Кастилии Филиппа), сам Филипп, ставший теперь королем Кастилии (и не ладивший с тестем из-за нынешнего управления Кастилией), и, в-третьих, отец Филиппа Максимилиан (который всегда был переменчив, и самое большее, что можно было предугадать в его действиях, — это то, что в другой раз он не станет медлить так же долго, как в прошедший) — все трое могущественные государи, образуют между собой некую тесную лигу и конфедерацию, в силу чего он не то чтобы подвергнется опасности, но останется при одной лишь дружбе бедного Арагона, и если до того он был в некотором роде вершителем судеб Европы, то теперь ему надлежало поступиться и позволить встать над собой столь сильному союзу. Он также (как кажется) имел склонность жениться и подыскивал себе подходящую партию за границей. В частности, он прослышал о красоте и добродетельном поведении молодой королевы Неаполя, вдовы младшего Фердинанда 189, которая пребывала тогда в почтенном возрасте двадцати семи лет: он [134] рассчитывал, что по этому браку в его руки будет помещена какая-нибудь часть Неаполитанского королевства, которое одно время было предметом раздора между королями Арагона и Франции и лишь незадолго до того обрело новое правление, — а заклады он сохранять умеет. Поэтому он отправил с посольством и поручением трех доверенных лиц — Фрэнсиса Марсина, Джеймса Брейбрука и Джона Стейла — скорее разузнать о двух разных вещах, нежели вести переговоры 197*: во-первых, о натуре и нравах молодой королевы Неаполя; во-вторых, о всех подробностях положения Фердинанда, касающихся его будущности и намерений. А чтобы им было удобнее наблюдать за теми, кто сам избегает наблюдения, он послал их под правдоподобными предлогами, дав им любезные и хвалебные письма от принцессы Екатерины к ее тетке и племяннице, старой и молодой королевам Неаполя 190, и снабдив также книгой с новыми мирными статьями. Хотя ее уже доставили для пересылки постоянному послу Испании в Англии доктору де Пуэбла, тем не менее, давно не получая известий из Испании, король рассудил за благо поручить своим посланникам воспользоваться посещением обоих королев, дабы передать книгу ко двору Фердинанда, и потому дал им с собой ее копию. Инструкции касательно королевы Неаполя были столь подробны и обстоятельны, что напоминали указания о ее осмотре или о составлении описания ее особы, включая вопросы о ее нраве, внешности, сложении 198*, осанке, здоровье, возрасте, привычках, поведении, состоянии ее дел и ее имуществе. Будь король молод, можно было бы подумать, что он влюблен, но так как он находился в преклонных летах, это следует объяснить тем, что он наверняка был весьма целомудрен, ибо хотел найти все сразу в одной женщине и таким образом без долгих поисков утвердиться в своих привязанностях. Но вскоре он остыл к этой партии, услыхав от своих посланников, что некогда во вдовью часть молодой королевы входили значительные владения в Неаполитанском королевстве, которые давали хорошую прибыль во времена ее дяди Фридриха 191, как, впрочем, и во времена французского короля Людовика, но по его разделе доходы упали; с тех же пор, как королевство в руках Фердинанда, все идет на содержание войска и гарнизонов, а она получает лишь пенсию или иждивение из его казны.

Другая часть расследования принесла веские и обстоятельные сведения, из которых король во всех подробностях узнал о нынешнем положении короля Фердинанда. Из этого доклада королю стало ясно, что Фердинанд продолжал править Кастилией как управитель своей дочери Хуаны в силу завещания королевы Изабеллы и отчасти в силу обычая королевства (как он утверждал); все указы издавались именем его дочери Хуаны и его собственным именем, как управителя, без упоминания ее мужа Филиппа. И что, хотя король Фердинанд и поступился титулом короля Кастилии, он намерен владеть королевством без отчета и всевластно. [135]

Из него также явствовало, что он тешит себя надеждами, будто король Филипп позволит ему править Кастилией в течение жизни, и что у него есть план как побудить его к этому, а именно через некоторых его близких советников, преданность которых принадлежала Фердинанду, а главным образом с помощью угрозы, что, если Филипп на это не пойдет, он женится на какой-нибудь молодой даме и тем самым, если у него родится сын, отстранит его от наследования Арагона и Гренады; и, наконец, показав ему, что испанцы не станут терпеть правления бургундцев до тех пор, пока Филипп от долгой жизни в Испании не сделается похож на прирожденного испанца. Но во всем этом, несмотря на то, что доводы были мудро изложены и рассмотрены, Фердинанд потерпел неудачу; впрочем, Плутон был ему милее Паллады 192.

В том же докладе посланники, будучи людьми невысокого звания и оттого чувствуя себя вольнее, затронули струну, касаться которой было довольно опасно, ибо они ясно заявили, что испанский народ, как знать, так и простолюдины, больше склоняется на сторону Филиппа (с условием, что он привезет с собой жену), чем к Фердинанду, а причиной назвали многочисленные налоги и подати, которыми он его обложил, совершенно так же, как в случае с самим Генрихом и его сыном.

В том же докладе содержалось известие, что секретарь Фердинанда Амасон под великой тайной сделал послам предложение о браке между принцем Кастильским Карлом и второй дочерью короля Марией и заверял короля, что шедшие тогда переговоры о браке между упомянутым принцем и незаконнорожденной дочерью французского короля будут прекращены и что упомянутую дочь должны выдать за наследника французского престола Ангулема 193.

В нем также было кое-что по поводу разговоров о женитьбе Фердинанда на мадам де Фуа 194, родственнице французского короля, которая впоследствии действительно состоялась. Но это, как сказано в докладе, стало им ведомо во Франции, а в Испании о том умалчивают.

С возвращением посольства, пролившего яркий свет на его дела, король получил надежные сведения и понял, как ему держаться между королем Арагонским Фердинандом и его зятем королем Кастильским Филиппом. Он решил сделать все от него зависящее, чтобы они были заодно друг с другом, но, удастся это или нет, поддерживать с ними ровные отношения и носить личину их общего друга, чтобы не потерять дружбы ни того, ни другого, хотя с королем Арагонским находиться в более доверительном общении, а с королем Кастилии в более изысканном и любезном. Однако его очень привлекло предложение о браке с его дочерью Марией, — как потому, что это был величайший брак христианского мира, так и потому, что им он привязывал к себе обоих союзников. И вот, в помощь его союзу с Филиппом, ветры принесли ему свидание [136] с ним. Ибо Филипп, чтобы вернее застигнуть врасплох короля Арагона, избрал для этого зиму и в январе на двадцать первый год правления короля с большим флотом отплыл из Фландрии в Испанию. Но тут его самого застигла врасплох жестокая буря, рассеявшая его корабли и прибившая их к разным местам на побережье Англии. Что же до короля с королевой, то, спасаясь от неистовства непогоды, их потрепанный и близкий к гибели корабль в сопровождении лишь двух небольших барков стрелой влетел в порт Веймута. Король Филипп, который был по-видимому, непривычен к морю, сильно измученный и совсем больной, вынужден был сойти на берег, чтобы восстановить силы, хотя, делая так, он поступал вопреки мнению совета, полагавшего, что высадка ведет к промедлению, тогда как его обстоятельства требуют поспешности.

Слух о том, что к берегу пристал мощный флот, позвал страну к оружию. Еще не ведая толком в чем дело, к Веймуту с наскоро собранными силами подступил сэр Томас Тренчард, однако, разобравшись в сути происшествия, он в высшей степени покорно и величественно пригласил короля и королеву в свой дом и тотчас отрядил гонцов ко двору. Вскоре подоспел сэр Джон Кэроу, тоже с большим отрядом хорошо вооруженных людей, но и он, узнав, что случилось, отнесся к королю с тем же покорством и почтением. Король Филипп, рассудив, что они всего лишь подданные и не посмеют отпустить его в путь без ведома и разрешения короля, сдался на их мольбы задержаться, пока не придет ответ от двора. Услышав такую новость, король сейчас же приказал графу Арунделу ехать к королю Кастилии и дать ему понять, что он столь же опечален его несчастием, сколь рад его избавлению от опасностей пучины, а вместе с тем и случаю самому оказать ему почтение; он желает, чтобы тот чувствовал себя как в своей собственной стране, а король со всей возможной поспешностью едет обнять его. Граф явился к нему с великой пышностью в сопровождении блестящего эскорта из трехсот всадников и для вящего великолепия — при зажженных факелах. Когда он передал поручение короля, король Филипп, увидев, куда клонится дело и желая поскорее уехать, поскакал к королю в Виндзор, а королева последовала за ним с частыми остановками. При встрече оба короля употребили все мыслимые знаки любви и благоволения, а король Кастилии шутливо заметил нашему королю, что теперь он наказан за нежелание вступить в стены его города Кале, когда они виделись в последний раз. Но король ответил, что и стены, и моря — ничто там, где открыты сердца, и что здесь он оказался не для чего иного, как для того, чтобы повелевать. После одного — двух дней отдыха король завел речь о возобновлении договора, сказав, что, хотя особа короля Филиппа осталась прежней, его ранг и положение повысилось, а в таких случаях между государями принято возобновлять договоры. Пока же для этого готовилось все необходимое, король, [137] выбрав подходящее время, увлек короля Кастилии в уединенную комнату, учтиво дотронулся до его руки и, сменив выражение лица на несколько более озабоченное, сказал: «Сир, Вы спаслись на моем берегу; я надеюсь, Вы не допустите, чтобы я разбился о Ваш». Король Кастилии спросил, что он имеет в виду. Я имею в виду, ответил король, того самого повесу, моего подданного графа Суффолка, который нашел покровительство в Вашей стране и начинает разыгрывать шута, когда всем прочим это уже надоело. Король Кастилии отвечал: я полагал, сир, что Ваше благополучие выше таких мыслей. Но если это Вас беспокоит, я его прогоню. Король отвечал, что лучше всего, когда подобные шершни остаются в своем гнезде, и хуже всего, когда они летают на воле, и что он желал бы, чтобы его ему доставили. На это король Кастилии, чуть смутившись, с некоторым замешательством отвечал: этого я не могу сделать ни по своей чести, ни, еще меньше, по Вашей, ибо все подумают, что Вы обошлись со мной, как с пленником. Король тут же сказал: тогда и дело с концом. Ибо я приму бесчестье на себя и Ваша честь будет спасена. Король Кастилии, который высоко ценил короля и, кроме того, помнил, где он находится, и не знал еще, на что ему может пригодиться дружба короля, ибо ему самому была внове его испанская держава и предстояло сходиться и с тестем, и с народом, приняв спокойный вид, сказал: сир, Вы ставите мне условие, но то же самое сделаю и я. Вы получите его; но поручитесь честью, что Вы не лишите его жизни. Обнимая его, король сказал: согласен. Снова сказал король Кастилии: Вам также, верно, не будет в неудовольствие, если я напишу к нему таким образом, чтобы он приехал отчасти по своей воле. Король ответил, что это хорошо придумано, и если ему будет угодно, то он сам присоединится к нему и отошлет графу подобное послание. Они отправили письма по отдельности, а тем временем продолжали пировать и развлекаться, поскольку король стремился заполучить графа до того, как уедет король Кастилии, а король Кастилии не менее сильно стремился показать, что действует по принуждению. Кроме того, приводя многие мудрые и превосходные доводы, король убеждал короля Кастилии руководствоваться советами его тестя Фердинанда, столь благоразумного, столь опытного и столь удачливого государя. Король Кастилии (который был в не слишком хороших отношениях со своим тестем) отвечал, что, если и его тесть потерпит, чтобы он правил его королевствами, он будет им и править.

От обоих королей немедленно отправились гонцы звать графа Суффолка, который вскоре попал под обаяние обращенных к нему ласковых слов и, получив заверения, что ему сохранят жизнь, а также надеясь на свободу, согласился вернуться на родину. Его провезли через Фландрию в Кале, оттуда доставили в Лувр и под достаточной охраной препроводили и сдали в Лондонский Тауэр 199*. Между тем, чтобы потянуть время, король Генрих [138] устраивал все новые пиры и развлечения и, после того, как он принял короля Кастилии в братство Подвязки, а тот взамен сделал его сына принца кавалером ордена Золотого руна 195, он сопровождал короля Филиппа и его супругу королеву в Сити, где им оказали самый великолепный прием, какой только можно было приготовить в столь короткий срок. Но едва графа Суффолка примчали в Тауэр (что и было самое главное), как увеселениям наступил конец и короли расстались. Тем не менее за это время они в основном заключили договор, датированный в Виндзоре, который фламандцы называют «intercursus malus» 196, ибо кое-что в нем более выгодно англичанам, чем им самим, в особенности то, что он не подтверждает их право на свободное рыболовство у берегов и в морях Англии, каковое было даровано им договором «undecimo» 197, поскольку все его статьи, подтверждавшие прежние договоры, точно и осмотрительно сведены единственно к вопросам торговли и ими ограничены, а не наоборот.

Было замечено, что сильная буря, занесшая Филиппа в Англию, сорвала со шпиля собора св. Павла золотого орла, который при падении рухнул на фигуру черного орла, находившуюся во дворе собора, где теперь стоит школа, и разбил на куски — своеобразный случай нападения сокола на домашнюю птицу. Это было истолковано как дурное знамение, сулившее беду императорскому дому; это толкование сбылось также и в отношении сына императора Филиппа, — сбылось не только в бедствии недавней бури, но и в том, что последовало дальше. Ведь после того как он прибыл в Испанию и беспрепятственно вступил во владение Кастильским королевством — поскольку Фердинанда, который рассуждал столь уверенно прежде, с трудом допустили переговорить с зятем — Филипп вскоре занемог и скончался. Впрочем, времени прошло достаточно много и наиболее мудрые придворные успели заметить, что, останься он жив, его отец подчинил бы его своей воле в такой степени, что повелевал бы если и не его привязанностями, то во всяком случае замыслами и планами. Итак, вся Испания в прежнем составе вернулась под власть Фердинанда; впрочем, главным образом это произошло ввиду нездоровья его дочери Хуаны, которая горячо любила мужа (и имела от него много детей) и была не менее горячо любима им (хотя ее отец, чтобы навлечь на Филиппа нелюбовь испанского народа, распускал слухи, будто он плохо с ней обращается) и потому, не в силах снести скорби от его кончины, она впала в помешательство 200*, от каковой болезни ее отец, как полагали, даже не пытался ее излечить, ибо она только способствовала укреплению его королевской власти в Кастилии. Так что, как говорила молва, и счастье Карла III, и невзгоды Фердинанда походили на сон, ибо и то и другое пролетело столь быстро. [139]

В ту же пору король возымел желание привлечь в дом Ланкастеров небесную благодать и стал ходатайствовать перед папой Юлием о причислении короля Генриха VI к лику святых, — главным образом по причине его знаменитого предсказания, что наш король обретет корону. Юлий (как принято) передал дело нескольким кардиналам, да уверятся, действительно ли он совершил святые деяния и чудеса, но оно угасло под проверкой. Общее мнение было таково, что папа Юлий запросил чересчур дорого, а король не захотел платить по его цене. Но скорее всего папа, который крайне ревновал о достоинстве римского престола и его дел, и знал, что король Генрих VI слывет в мире не более чем обыкновенным человеком, убоялся, что, не соблюдя расстояния между невинными и святыми, можно уронить почтение к этой чести как таковой.

В том же году продолжались переговоры о браке между королем и леди Маргаритой 198, вдовствующей герцогиней Савойи, единственной дочерью Максимилиана и сестрой короля Кастилии, дамой мудрой и славной добродетелью. Об этом предмете оба короля говорили во время своей встречи и вскоре речь о нем возобновили: в качестве главной фигуры в этом деле король использовал своего тогдашнего капеллана, а впоследствии великого прелата Томаса Уолси 201* 199. В конце концов дело завершили с большими и обширными выгодами для короля, но лишь с обещанием de future 200. Возможно, что к этому короля побуждали все разраставшиеся слухи о предстоящей женитьбе на мадам де Фуа его большого друга и союзника Фердинанда Арагонского, отчего этот последний начал сближаться с французским королем, с которым он прежде всегда был в разладе. Так уж устроен мир, что самые прочные и нелицемерные привязанности королей рано или поздно понемногу уступают место другим. К тому же существует предание (передаваемое в Испании, не у нас), что короля Арагона (после того, как он узнал, что открыто готовится брак между Карлом, юным кастильским принцем, и Марией, второй дочерью короля — брак, план которого хотя и принадлежал королю Арагона, но был поддержан и доведен до совершенства Максимилианом и друзьями с этой стороны) стали мучить подозрения, что король Генрих стремится править в Кастилии 202* в качестве регента во время малолетства своего зятя. Казалось, что трое соперничают за власть над этой страной: Фердинанд, дед с материнской стороны, Максимилиан, дед с отцовской стороны, и король Генрих, тесть юного принца. Нет, разумеется, ничего невероятного в том, что правление короля Генриха было бы для испанцев предпочтительнее правления двух других монархов. Ибо кастильская знать, которая недавно предпочла короля Филиппа королю Арагона и так далеко раскрыла свои склонности, не могла втайне не питать недоверия и отвращения к этому королю. Что до Максимилиана, то он [140] по двадцати причинам не мог быть нужным им человеком. Впрочем (учитывая осторожность короля, за которым никогда не замечали опрометчивости или любви к риску), мне кажется не слишком вероятным, чтобы у него было такое намерение, — разве что, болея грудью, он хотел дышать более теплым воздухом.

Брак с Маргаритой не раз откладывали ввиду нездоровья короля 203*, которого теперь, на двадцатом году его правления, стала беспокоить подагра, но, кроме того, его легкие подтачивала мокрота, скопившаяся в груди, и трижды в год, в особенности весной, у него были тяжкие приступы астмы. Несмотря на это, он продолжал заниматься делами с неменьшим усердием, чем раньше, когда был здоров. В то же время, как бы вняв такому предупреждению, он серьезно задумался о будущем мире и о том, как с помощью казны, употребленной с большей пользой, чем на оплату услуг папы Юлия, стать святым самому и сделать таковым короля Генриха VI. Ибо в тот год он давал большую, чем обычно, милостыню и выпустил из тюрем города всех узников, сидевших за долги до сорока шиллингов. Он также поспешил с основанием благотворительных заведений, и на следующий год, который был двадцать третьим годом его правления, завершил Савойскую больницу. Кроме того, услышав громкие жалобы народа на притеснения Дадли, Эмпсона и их сообщников, дошедшие до него отчасти через посредство преданных приближенных, отчасти из публичных проповедей (которые считали своим долгом произносить проповедники), он был охвачен великим раскаянием. Впрочем, Эмпсон и Дадли, которые не могли не слышать об угрызениях королевской совести, продолжали бесчинствовать с прежним размахом, как если бы деньги короля и его душа относились к разным епархиям. В тот же двадцать третий год был подвергнут (уже во второй раз) жесткому судебному преследованию сэр Уильям Кейпел; ему вменили в вину плохое управление в должности мэра, но больше то, что, узнав, будто некие платежи сделаны фальшивыми деньгами, он не постарался узнать, кто были преступники. За этот и другие проступки его присудили к уплате двух тысяч фунтов, но, будучи человеком неробким и закаленным прежними невзгодами, он отказался платить, и к тому же говорил о суде оскорбительные речи, за что его взяли в Тауэр, где он оставался до смерти короля. Равным образом и Кнесворт, незадолго до того бывший мэром Лондона, а также его шериф, за злоупотребления в должности подверглись дознанию и заключены были в тюрьму, откуда их освободили за тысячу четыреста фунтов. Хэуиса, лондонского олдермена, довели до беды, и он умер, томимый думами и душевным страданием, не дождавшись окончания своего дела. Сэра Лоуренса Эймера, который также бывал мэром Лондона, и обоих его шерифов присудили к штрафу в тысячу фунтов. А сэра Лоуренса за отказ платить бросили в тюрьму, где он [141] пребывал до тех пор, пока на его место не посадили самого Эмпсона.

Неудивительно (когда проступки были столь легки, а взыскания столь тяжелы), что накопления короля, оставленные им после смерти, — по большей части хранившиеся в Ричмонде, в тайниках под его собственным ключом, — исчислялись (как утверждает предание) примерно в миллион восемьсот тысяч фунтов; даже по нынешним временам — деньги огромные.

Последним из государственных дел, завершивших собою земное блаженство короля, было заключение достославного брака между его дочерью Марией и принцем Кастильским Карлом, впоследствии великим императором, — оба находились пока в нежных летах. Этот договор был совершен епископом Фоксом и другими уполномоченными в Кале за год до смерти короля. Как видно, ему самому этот союз доставил столь большое удовольствие, что в написанном сразу же после этого события письме городу Лондону, в котором повелевается ответить на него всеми возможными изъявлениями радости, он высказывается в том смысле, что ныне, имея зятьями короля Шотландии и принца Кастильского и Бургундского, он полагает, что воздвигнул вокруг своего королевства стену из меди. Итак, теперь, когда этот великий король находился на вершине мирского блаженства, устроив высокие браки для своих детей, снискав громкую славу по всей Европе, накопив едва вообразимые богатства, пользуясь неизменным постоянством своих знаменитых удач, к его счастью могла прибавиться лишь своевременная смерть, способная предохранить его от любого удара судьбы в будущем, каковой, бесспорно, вполне мог его постигнуть (ввиду великой ненависти к нему его народа 204* и прав его сына, стоявшего тогда на пороге восемнадцатилетия, бывшего принцем смелым и щедрым и покорявшего всех одним своим видом и обличьем).

Чтобы увенчать последний год своего правления подобно первому, он совершил деяние благочестивое, редкое и достойное подражания. Ибо, как бы в предвидении второго коронования в лучшем царстве, он даровал всеобщее прощение преступникам. Кроме того, он объявил в завещании свою волю о возвращении сумм, неправедно собранных его чиновниками.

С тем сей Соломон Англии (ибо Соломон тоже облагал свой народ чрезмерно тяжелыми поборами), прожив пятьдесят два года, из коих он правил страной двадцать три года и восемь месяцев, будучи в полной памяти и в благословеннейшем уме, с великой кротостью снося снедающий недуг, отошел в лучший мир двадцать второго апреля одна тысяча пятьсот восьмого года 205* в Ричмондском дворце, каковой он сам же и построил.

Этот король 206* (если говорить о нем так, как он того заслуживает) был загадкой наилучшего свойства — загадкой для мудрецов. Было (и в его добродетелях и в его судьбе) нечто достойное не столько книги увещеваний, сколько созерцания. [142]

Он был бесспорно религиозен, что проявлялось как в чувстве, так и в набожности. Но, хотя он и умел верно (по тем временам) разглядеть суеверие, его порой приводило в ослепление человеческое лукавство. Он благоволил к церковникам. Он оберегал привилегии святых убежищ, хотя и претерпел из-за них немало зла. Он построил много богоугодных заведений, помимо достопамятной Савойской больницы, и вместе с тем был втайне великий милостынник, что свидетельствует о том, что его публичные начинания были скорее во славу божию, нежели в его собственную. Он всегда проявлял любовь к миру и искал его, а его обычным предисловием ко всем договорам были слова о том, что, когда Христос явился в мир, звучала песнь мира, когда же он его оставил, мир был им заповедан 207*. Эта добродетель не могла проистекать из страха или мягкости, ибо он был храбр и деятелен, и потому, без сомнения, была истинно христианской и нравственной. Однако он знал, что мира не добиться, выказывая желание избежать войны. Поэтому он грозил войной и распускал воинственные слухи до тех пор, пока не выговаривал выгодных условий мира. Немало значило и то, что столь большой почитатель мира был столь удачлив в войне. Ведь его оружие брало верх, будь то в войнах с чужеземцами или гражданских, да и сам он не знал, что такое поражение. Война, начатая его высадкой на берег Англии, а также восстания графа Линкольна и лорда Одли закончились его победой; войны с Шотландией и Францией — миром, о котором просил противник; война в Бретани — смертью герцога 208*. Мятеж лорда Ловелла и эксетерский и кентский мятежи Перкина — бегством бунтовщиков еще до начала боевых действий. Словом, ратная удача никогда ему не изменяла. Она была тем более надежной оттого, что усмирять возмущения подданых он предпочитал лично — порой его участие ограничивалось помощью и содействием военачальникам, но он постоянно находился в деле. Впрочем, в этом им руководила не только отвага, но отчасти и недоверие к другим. Он много заботился и радел о законах, что тем не менее не мешало ему поступать по собственной воле. Ведь ее осуществляли таким образом, что от этого не страдали ни прерогатива короля, ни его доход. Впрочем, так же как законы порой подгонялись под прерогативу, он и прерогативу подчинял парламенту. Ведь вопросы чеканки денег, войны и военной дисциплины (входившие в компетенцию абсолютной власти) он передавал в парламент. В его время хорошо отправлялось правосудие, за исключением тех случаев, когда одной из сторон был сам король, а также когда адвокаты чересчур вторгались в область meum и tuum 201. Ведь в его цравление суд был поистине правым, в особенности поначалу. Но больше всего заслуг у него в той области права и политики, которая наиболее долговечна и, так сказать, претворена в медь и мрамор, а именно в создании [143] хороших законов. К тому же при всей своей строгости он был милосердным государем: в его время пострадало всего трое вельмож — граф Уорик, лорд-камергер и лорд Одли, хотя первые два потерпели вместо многих других, заслуживших нелюбовь и дурную славу у народа. Однако никогда прежде рука правосудия не проливала столь мало крови во искупление столь больших восстаний, как после Блэкхита и Эксетера. Что до суровости, с какой обошлись с теми, кто был захвачен в Кенте, то она постигла лишь самое отребье народа. Его помилования шли как впереди, так и по пятам его меча. Но вместе с тем у него было странное обыкновение перемежать большие и непредвиденные помилования с жестокими казнями, чего (принимая в расчет его мудрость) нельзя приписать непостоянству или неровности его нрава. Объяснить это можно либо тем, что он имел на это причину, о которой мы теперь не знаем, либо тем, что он положил себе за правило не быть однообразным и пользоваться обоими способами по очереди. Но чем меньше он проливал крови, тем больше взимал денег, так что кое-кто даже высказывал предположение, что он потому столь бережлив в одном случае, чтобы выжать побольше денег в другом, ибо все вместе было бы невыносимо. От природы он бесспорно стремился скопить состояние и был не очень расположен радоваться чужому богатству. Люди (которые ради сохранения монархий проникнуты естественным желанием обелять своих государей, пусть даже несправедливо обвиняя их советников и министров) приписывали это влиянию кардинала Мортона и сэра Реджиналда Брея, которые, как выяснилось впоследствии (будучи его старейшими и самыми влиятельными советниками), столь же потакали его прихотям, сколь и умеряли их. Тогда как сменившие их Эмпсон и Дадли (будучи личностями, которые могли выслужиться перед ним, не иначе как рабски следуя его склонностям) не только уступали ему (что делали и их предшественники), но также прокладывали ему путь к этим крайностям, за которые он сам при смерти испытывал раскаяние и которые его наследник отверг и стремился исправить. Для его крайней алчности в то время придумывали множество оправданий и объяснений.

Одни полагали, что беспрерывно досаждавшие ему восстания побудили его возненавидеть свой народ. Другие — что все это делается для того, чтобы сбить с них спесь и содержать в принижении. Третье — что он хочет оставить сыну золотое руно. Четвертые подозревали, что у него большие замыслы в отношении заморских стран. Но, пожалуй, ближе других к истине были те, кто не простирал свои объяснения столь далеко, а скорее приписывал это характеру, возрасту, миру и состоянию ума, сосредоточенного только на достижении одной цели. К последнему я должен добавить, что, имея каждый день возможность наблюдать нужду в деньгах других государей и ухищрения, к которым [144] они прибегали с целью их раздобыть, он по сравнению с ними еще больше убеждался, сколь счастлив обладатель полной казны. Что касается затрат, то он никогда не скупился на расходы, которых требовали его дела; возводившиеся им здания блистали великолепием, но его награды были весьма ограниченными. Словом, он употреблял свои щедроты скорее на возвеличение короны и памяти о себе, нежели на вознаграждение чужих заслуг. Он был высокомерен и любил во всем поставить на своем и все сделать на свой лад, как поступает всякий, кто чтит самого себя и хочет властвовать на деле. Будь он частным лицом, его назвали бы гордецом, но он был мудрым государем и таким образом лишь соблюдал расстояние между собой и другими. Здесь он ни для кого не делал исключения, не допуская ни малого, ни большого посягательства на свою власть или тайны. Ведь им не руководил никто. Королева (несмотря на то что она подарила ему много детей, а также и корону, хотя последнее он предпочитал не признавать) ничего не могла с ним поделать. Он весьма почитал свою мать, но мало ее слушал. Людей, общество которых было бы ему приятно (таких, как Гастингс при короле Эдуарде IV, а позднее Чарлз Брэндон при короле Генрихе VIII), у него не было, если не считать таких людей, как Фокс, Брей и Эмпсон, потому что они столь подолгу находились при нем. Это напоминало инструмент, подолгу употреблявшийся работником. В нем не было и следа тщеславия, однако наружное великолепие и величие он выдерживал неукоснительно, ибо сознавал, что величие заставляет людей склоняться перед ним, тогда как тщеславие склоняется перед ними.

Своим союзникам за границей он был верен и с ними справедлив, но не откровенен. Скорее, он так усердно выведывал про них, а сам был настолько замкнут, что они для него стояли как бы на свету, а он для них — в темноте; впрочем, между ними не было отчуждения и соблюдалась видимость взаимной осведомленности о делах. Что же до мелкой зависти к иностранным государям и соревнования с ними (что часто встречается среди королей), то этого за ним никогда не водилось, — напротив, он предпочитал заниматься собственными делами. Хотя его слава была велика дома, она была намного большей за границей. Ведь иностранцы, не имевшие возможности следить за развитием событий и судившие о них по их итогам, отмечали, что он все время с кем-то сражается и все время побеждает. Кроме того, она проистекала также из сообщений, которые зарубежные государи и государства получали от своих постоянных послов в Англии и от агентов, которые во множестве посещали двор и которых он не только жаловал любезностью, наградами и доверительным обхождением, но и (во время бесед) приводил в восхищение своим всеобъемлющим пониманием мировых дел: хотя все эти суждения он извлекал главным образом [145] из разговоров с ними самими, но сложенные воедино они казались достойными восхищения каждому в отдельности. Потому-то в письмах к своим повелителям они всегда столь высоко отзывались о его щедрости и искусном правлении. Более того, даже вернувшись домой, они обыкновенно продолжали поддерживать с ним сношения, — столь ловок он был в умении создавать прочную привязанность иностранцев.

Он пекся о том, чтобы получать надежные сведения из всех зарубежных краев и щедро за них платил. Для этого он использовал не только свое влияние на постоянных послов чужеземных государей в Англии и на своих пенсионеров при римском дворе и других дворах христианского мира, но также расторопность и бдительность своих послов в иностранных державах. Его инструкции на этот счет всегда были подробными и четкими и содержали гораздо больше статей относительно сбора сведений, нежели ведения переговоров, причем от послов требовалось в каждой отдельной статье дать особый ответ на каждый его вопрос.

Что до тайных агентов, которые и дома и за границей раскрывали заговоры против его, то поистине в его положении это было необходимо: ведь под него постоянно вели подкоп столько кротов. Нельзя это и порицать, ибо если правомерно подсылать лазутчиков к отъявленным врагам, то тем более это оправданно по отношению к заговорщикам и предателям. Однако оказывать им доверие на основании присяг или проклятий — это, пожалуй, непростительно, ибо это слишком святые одежды для маскарада. Впрочем, наверняка польза от шпионов и инквизиторов была еще и в том, что (помимо того, что их труды послужили раскрытию многих заговоров) молва о них и подозрительность, ею вызываемая без сомнения, удержали многих от новых заговоров.

С королевой он был нисколько не угодлив и отнюдь ее не баловал, но обходился с ней дружески, уважительно и без ревности. К детям он был полон родительской любви, заботился об их воспитании, стремился выделить им долю наследства побольше, постоянно следил, чтобы они не терпели недостатка в должном почете и уважении, но не слишком желал, чтобы их озарял свет народной приязни.

Он часто обращался в свой Совет и нередко заседал в нем сам, ибо знал, что таким путем он укрепляет свою власть и проверяет свое суждение; он был также терпим к свободе высказывания и обсуждения, которой пользовались советники, пока сам не объявлял своей воли.

Знать он держал в кулаке и предпочитал выдвигать на государственные должности церковников и юристов, которые были более послушны ему и менее заинтересованы в расположении народа, что увеличивало его всевластие, но не безопасность. Более того, именно это, по моему убеждению, было одной из [146] причин волнений его беспокойного царствования. Ибо знать, хотя и была лояльна и послушна, тем не менее не объединялась с ним и не мешала всякому идти своим путем. Он не боялся способных людей, как Людовик XI. Напротив, ему служили самые способные люди того времени, без которых он не смог бы столь успешно устроить свои дела. На войне — Бедфорд, Оксфорд, Суррей, Добени, Брук, Пойнингс. В прочих делах — Мортон, Фокс, Брей, приор Лэнтони, Уорэм, Урсвик, Хасси 202, Фровик 203 и другие. Причем его не заботило, насколько хитры были те, кого он нанимал, поскольку он полагал себя гораздо изворотливее их. Он был столь же и верен в своем выборе сколь верен своему выбору. Ибо, как это ни странно, хотя сам он был замкнутым государем и бесконечно подозрительным, а его время изобиловало тайными заговорами и тревогами, тем не менее за двадцать четыре года своего правления он не сместил и не уволил ни одного советника или дворцового слугу, за исключением лорда-камергера Стенли. Что касается отношения к нему его подданных в целом, то здесь дело обстояло так: из трех чувств, которыми природа привязывает сердца подданных к суверену, — любви, страха и почтительности — более всего ему принадлежало последнее; второе — в добрую меру, а первое и совсем мало, ибо он отдавал предпочтение двум другим.

Был он государем печальным, самоуглубленным, полным дум и тайных наблюдений, писал собственной рукой множество заметок и памяток, особенно таких, которые касались людей: кого взять на службу, кого наградить, о ком справиться, кого опасаться, кто от кого зависит, какие были партии, и тому подобное, тем самым (как бы) ведя дневник своих мыслей. По сей день бытует забавная история о том, как его обезьянка (подученная, как полагают, кем-то из приближенных) порвала на куски его главную записную книжку, случайно оставленную без присмотра, из-за чего двор, не любивший этих многомысленных помет, едва не умер от веселья.

Он был действительно полон страхов и подозрений. Но сдерживал и подчинял он их с той же легкостью, с какой им поддавался, и поэтому они не представляли опасности, тревожа его самого больше, чем других. Правда, что замыслов у него было такое множество, что они всегда вязались между собой, правда и то, что, с одной стороны, они приносили пользу, а с другой — доставляли вред. Кроме того, порой он не мог правильно взвесить соотношение того и другого. Ясно, что поначалу он сам питал слух, причинивший ему позже столько неприятностей (о том, что герцог Йоркский, вероятно, спасся и жив): тогда у него было бы больше причин не царствовать по праву своей жены. Он был приветлив, любезен и красноречив и становился необыкновенно ласков и льстив на слова, когда желал кого-либо убедить или добиться того, к чему лежало его сердце. Он был [147] скорее прилежен, чем умен, и читал большинство сколько-нибудь достойных книг на французском языке. Впрочем, он понимал и по-латыни, как явствует из того, что кардинал Адриан и другие, которые вполне могли писать по-французски, обычно писали к нему на латыни.

О его удовольствиях сведений нет. Впрочем, из инструкций Марсину и Стейлу касательно королевы Неаполя видно, что он знал толк в красоте. К развлечениям он относился так же, как великие государи к пирам, — приходил, бросал на них взгляд и удалялся. Ибо никогда еще не жил государь, который столь полно отдавался бы делам и был бы в них настолько самим собой: ведь даже в разгар ристаний и турниров, балов и маскарадов (которые тогда называли игрищами с личиной) он скорее оставался царственным и терпеливым зрителем, чем обнаруживал заметное участие.

Без сомнения, как и у всех мужей (а более всего у королей) его судьба воздействовала на его натуру, а натура — на судьбу. К обладанию короной его привела не просто судьба частного лица, которая могла наделить его умеренностью, но судьба изгнанника, развившая в нем все задатки наблюдательности и предприимчивости. Поскольку же его времена были скорее благоприятными, нежели спокойными, они успехом подняли его уверенность в себе, но почти испортили его характер тревогами. Его мудрость, часто помогавшая ему избегать бед, обратилась скорее в умение избавляться от опасностей, когда они уже наседали, чем в дальновидность, способную предотвратить и устранить их издали. Даже по природе зоркость его ума походила на одну из разновидностей зрения, позволяющую видеть лучше вблизи, нежели вдаль. Ибо его изобретательность возрастала в зависимости об обстоятельств, особенно когда положение становилось опасным. Опять же независимость того, чем вызывались непрестанные тревоги его жизни, его ли недальновидностью, упрямством, ослепляющей его подозрительностью или чем-то еще (поскольку им больше неоткуда было проистекать), конечно же, они не могли не быть связаны с какими-то большими недостатками и коренными изъянами в его характере, обычаях и поступках, которые он достаточно старательно скрывал и поправлял с помощью тысячи мелких уловок и предосторожностей. Но они лучше всего видны из самого повествования. Однако если его при всех недостатках сравнить с современными ему королями Франции и Испании, то окажется, что его отличала большая гибкость в политике, чем Людовика XII Французского, и большие цельность и чистосердечие, чем Фердинанда Испанского. Впрочем, если Людовика XII заменить на Людовика XI, который жил несколько раньше, тогда сочетание венценосца получится более совершенным. Ибо Людовика XI, Фердинанда и Генриха можно назвать [148] tres magi 204 тех времен. В заключение скажем, что если и не совершил этот король ничего более великого, то он тем и не задавался, ибо всего задуманного он достиг.

Внешне он был привлекателен, чуть выше среднего роста, хорошего телосложения, но худощав. Его лицо выражало благочестие, что делало его немного похожим на монаха: не будучи отчужденным и замкнутым, оно не было и подкупающим и приятным, а скорее принадлежало человеку благожелательному. Однако оно проиграло бы под кистью художника, ибо выглядело всего лучше, когда он говорил.

К рассказу о его достоинствах можно присовокупить одну — две истории, придающие ему даже некоторую святость.

В ту пору, когда к его матери леди Маргарите сватались многие знатные женихи, ей однажды ночью приснилось, что некто в обличье епископа, облаченный в священнические ризы, прочит ей в мужья Эдмунда графа Ричмонда (отца короля). Более того, она не имела других детей, кроме будущего короля, хотя сменила трех супругов. Как-то раз, умывая руки на большом пиру, король Генрих VI (чья невинность придавала его лику святость) остановился взглядом на короле Генрихе, тогда еще молодом юноше, и сказал: «Вот тот, кто будет мирно владеть тем, из-за чего мы ныне сражаемся». Но истинно благословенной оказалась его судьба доброго христианина, равно как и великого короля, — счастье при жизни и раскаяние при смерти. Так он вышел победителем из обоих сражений — греха и креста.

Он родился в Пемброкском замке 205, а похоронен в Вестминстере. Саркофаг и часовня над ним представляют собой один из великолепнейших и красивейших памятников Европы. Его посмертный памятник-усыпальница стала для него более богатым жилищем, нежели при жизни его были Ричмонд и другие дворцы. Я могу лишь уповать, что таковым будет для него и сей памятник его славы.

(пер. В. Р. Рокитянского, А.Э. Яврумяна)
Текст воспроизведен по изданию:
Фрэнсис Бэкон. История правления короля Генриха VII. М. Наука. 1990

© текст -Рокитянский В. Р.; Яврумян А.Э. 1996
© сетевая версия - Тhietmar. 2003
© OCR - Alex. 2003
© дизайн - Войтехович А. 2001 
© Наука. 1990