Н. Б. Долгорукая. Своеручные записки...

Библиотека сайта  XIII век

НАТАЛЬЯ ДОЛГОРУКАЯ

СВОЕРУЧНЫЕ ЗАПИСКИ КНЯГИНИ НАТАЛЬИ БОРИСОВНЫ ДОЛГОРУКОЙ, ДОЧЕРИ Г.-ФЕЛЬДМАРШАЛА ГРАФА БОРИСА ПЕТРОВИЧА ШЕРЕМЕТЕВА

“Своеручные записки” Н. Б. Долгорукой воспроизводятся по наиболее точному изданию, вышедшему в свет в С.-Петербурге в 1913 году на основе подлинника не дошедшей до нашего времени рукописи. Текст частично исправлен в соответствии с современными правилами орфографии и пунктуации.


ТЕКСТ

1767 году, января 12 дня.

Как скоро вы от меня поехали 1, осталась я в уединении, пришло на меня уныние, и так отягощена была голова моя беспокойными мыслями, казалось, что уже от той тягости к земле клонюсь. Не знала, чем бы те беспокойные мысли разбить. Пришло мне на память, что вы всегда меня просили, чтобы у себя оставила на память журнал, что мне случилось в жизни моей достойно памяти и каким средством я жизнь проводила. Хотя она очень бедственна и доднесь, однако во удовольствие ваше хочу вас тем утешить и желание ваше или любопытство исполнить, когда то будет Богу угодно и слабость моего здоровья допустить. Хотя я и не могу много писать, но ваше прошение меня убеждает, сколько можно буду стараться, чтоб привести на память все то, что случилось мне жизни моей.

Не всегда бывают счастливы благородно рожденные, по большей части находятся в свете из знатных домов происходящие бедственны, а от подлости рождение происходят в великие люди, знатные чины и богатство получают. На то есть определение Божие. Когда и я на свет родилась, надеюсь, что все приятели отца моего и знающие дом наш блажили день рождения моего, видя радующихся родителей моих и благодарящих Бога о рождении дочери. Отец мой и мать надежду имели, что я им буду утеха при старости 2. Казалось бы, и так по пределам света сего ни в чем бы недостатку не было. Вы сами небезызвестны о родителях моих, от кого на свет произведена, и дом наш знаете, которой и доднесь во всяком благополучии состоит, братья и сестры мои живут в удовольствии мира сего, честьми почтены, богатством изобильны. Казалось, и мне никакого следу не было к нынешнему моему состоянию, для чего бы и мне не так счастливой быть, как и сестры мои. Я еще всегда думала пред ними преимущества иметь, потому что я была очень любима у матери своей и воспитана отменно от них, я же им и большая. Надеюсь, тогда [257] все обо мне рассуждали: такова великого господина дочь, знатство и богатство, кроме природных достоинств, обратить очи всех знатных женихов на себя, и я по человеческому рассуждению совсем определена к благополучию; но Божий суд совсем не сходен с человеческим определением: он по своей власти иную мне жизнь назначил, об которой никогда и никто вздумать не мог, и ни я сама — я очень имела склонность к веселью.

Я осталась малолетка после отца моего, не больше как пяти лет, однако я росла при вдовствующей матери моей во всяком довольстве, которая старалась о воспитании моем, чтоб ничего не упустить в науках, и все возможности употребляла, чтоб мне умножить достоинств. Я ей была очень дорога: льстилась мною веселится, представляла себе, когда приду в совершеннолетию, буду добрый товарищ во всяких случаях, и в печали и радости, и так меня содержала, как должно благородной девушке быть, пребезмерно меня любила, хотя я тому и недостойна была. Однако все мое благополучие кончилось: смерть меня с нею разлучила.

Я осталась после милостивой своей матери 14 лет. Эта первая беда меня встретила. Сколько я ни плакала, только еще все недоставало, кажется, против любви ее ко мне, однако ни слезами, ни рыданием не воротила: осталась я сиротою, с большим братом, который уже стал своему дому господин 3. Вот уже совсем моя жизнь переменилась. Можно ли все те горести описать, которые со мною случались, надобно молчать. Хотя я льстилась впредь быть счастливой, однако очень часто источники из глаз лились. Молодость лет несколько помогала терпеть в ожидании вперед будущего счастья. Думала, еще будет и мое время, повеселюсь на свете, а того не знала, что высшая власть грозит мне бедами и что в будущее надежда обманчива бывает.

И так я после матери своей всех кампаний лишилась. Пришло на меня высокоумие, вздумала себя сохранять от излишнего гуляния, чтоб мне чего не понести какова поносного слова — тогда очень наблюдали честь; и так я сама себя заключила. И правда, что тогдашнее время не такое было обхождение: в свете очень примечали поступки знатных или молодых девушек. Тогда нельзя было так мыкаться, как в нынешний век 4. Я так вам пишу, будто я с вами говорю, и для того вам от начала жизнь свою веду Вы увидите, что я и в самой молодости весело не живала и никогда сердце мое большого удовольствия [258] не чувствовало. Я свою молодость пленила разумом, удерживала на время свои желания в рассуждении том, что еще будет время к моему удовольствию, заранее приучала себя к скуке. И так я жила после матери своей два года. Дни мои проходили безутешки.

Тогда обыкновенно всегда, где слышат невесту богатую, тут и женихи льстятся. Пришло и мое время, чтоб начать ту благополучную жизнь, которою я льстилась. Я очень была счастлива женихами; однако то оставлю, а буду вам то писать, что в дело произошло. Правда, что начало было очень велико: думала, я — первая счастливица в свете, потому что первая персона в нашем государстве был мой жених, при всех природных достоинствах имел знатные чины при дворе и в гвардии. Я признаюсь вам в том, что я почитала за великое благополучие, видя его к себе благосклонна; напротив того и я ему ответствовала, любила его очень, хотя я никакого знакомства прежде не имела и нежели он мне женихом стал не имела, но истинная и чистосердечная его любовь ко мне на то склонила. Правда, что сперва эта очень громко было, все кричали: “Ох, как она счастлива!” Моим ушам не противно было это эхо слышать, я не знала, что эта счастье мною поиграет, показала мне только, чтоб я узнала, как люди живут в счастье, которых Бог благословил. Однако я тогда ничего не разумела, молодость лет не допускало ни о чем предбудущем рассуждать, а радовалась тем, видя себя в таком благополучии цветущею. Казалось, ни в чем нет недостатку. Милой человек в глазах, в рассуждении том, что этот союз любви будет до смерти неразрывной, а притом природные чести, богатство; от всех людей почтение, всякий ищет милости, рекомендуется под мою протекцию. Подумайте, будучи девке в пятнадцать лет так обрадованной, я не иное что думала, как вся сфера небесная для меня переменилась.

Между тем начались у нас приготовления к сговору нашему. Правду могу сказать, редко кому случилось видеть такое знатное собрание: вся Императорская фамилия была на нашем сговоре, все чужестранные министры, наши все знатные господа, весь генералитет; одним словом сказать, столько было гостей, сколько дом наш мог поместить обоих персон: не было ни одной комнаты, где бы не полна была людей. Обручение наше была в зале духовными персонами, один архиерей и два архимандрита. После обручения все его родственники меня дарили очень богатыми дарами, бриллиантовыми серьгами, часами, табакерками [259] и готовальнями и всякою галантерею. Мои б руки не могли б всего забрать, когда б мне не помогали принимать наши. Перстни были, которыми обручались, его в двенадцать тысяч, а мои — в шесть тысяч. Напротив и мой брат жениха моего одарил: шесть пудов серебра, старинные великие кубки и фляги золоченые. Казалось мне тогда, по моей молодости, что это все прочно и на целой мой век будет, я того не знала, что в здешнем свете ничего нету прочного, а все на час. Сговор мой был в семь часов пополудни; это было уже ночь, по этому вынуждены были смоленые бочки зажечь для свету, чтоб видно было разъезжающимся гостям, теснота превеликая от карет была. От того великого огня видно было, сказывают, что около ограды дому нашего столько было народу, что вся улица заперлась, и кричал простой народ: “Слава Богу, что отца нашего дочь идет замуж за Великого человека, восстановит род свой и возведет братьев своих на степень отцову”. Надеюсь, вы довольно известны, что отец мой был первой фельдмаршал и что очень любим был народом и доднесь его помнят. О прочих всех сговорных церемониях или весельях умолчу: нынешнее мое состояние и звание запрещают. Одним словом сказать: все что, что можете вздумать, ничего не упущено было. Это мое благополучие и веселее долго ль продолжалось? Не более, как от декабря 24 дня по Январь 18 день. Вот моя обманчивая надежда кончилась! Со мною так случилось, как с сыном царя Давида Нафеаном: лизнул медку, и запришло было умереть. Так и со мною случилось: за 26 дней благополучных, или сказать радушных, 40 лет по сей день стражду; за каждой день по два года придет без малого; еще шесть дней надобно вычесть. Да кто может знать предбудущее? Может быть, и дополниться, когда продолжиться сострадательная жизнь моя.

Теперь надобно уже иную материю зачать. Ум колеблется, когда приведу на память, что после всех этих веселий меня постигло, которые мне казались на веке нерушимы будут. Знать, что не было мне тогда друга, кто б меня научил, чтоб по этой сколькой дороге осторожно ходила. Боже мой, какая буря грозная восстала, со всего свету беды совокупились! Господи, дай сил изъяснить мои беды, чтоб я могла их описать для знания желающих и для утешения печальных, чтоб, помня меня, утешались. И я была человек, вся дни жизни своей проводила в бедах и все опробовала: гонение, странствие, нищету, разлучение с милым, все, что только может вынести человек. Я не [260] хвалюсь своим терпением, но от милости Божьей похвалюсь, что Он мне дал столько силы, что я перенесла и по сие время несу; невозможно бы человеку смертному такие удары понести, когда не свыше сила Господня подкрепляла. Возьмите в рассуждение мое воспитание и нынешнее мое состояние.

Вот начало моей беды, чего я никогда не ожидала. Государь наш окончил жизнь свою паче чаяния моего, чего я никогда не ожидала, сделалась коронная перемена. Знать, так было Богу угодно, чтоб народ за грехи наказать; отняли милостивого государя, и великой плач был в народе. Все родственники мои съезжаются, жалеют, плачут обо мне, как мне эту напасть объявить, а я обыкновенно долго спала, часов до девяти, однако, как только проснулась, вижу — у всех глаза заплаканы, как они ни стереглись, только видно было; хотя я и знала, что государь болен и очень болен, однако я великую в том надежду имела на Бога, что Он нас не оставит сирых. Однако, знать, мы тому достойны были, по необходимости принуждены были объявить. Как скоро эта новость дошла до ушей моих, что уже тогда со мною было — не помню. А как опомнилась, только и твердила: “Ах, пропала, пропала!” Не слышно было иного ничего от меня, что пропала; как ни старался меня утешить, только не могли плач мои пресечь, ни уговорить. Я довольно знала обыкновение своего государства, что все фавориты после своих государей пропадают, чего было и мне ожидать. Правда, что я не так много дурно думала, как со мною сделалось, потому хотя мой жених и любим государем, и знатные чины имел, и вверены ему были всякие дела государственные, но подкрепляли меня несколько честные его поступки, знав его невинность, что он никаким непристойным делам не косен был. Мне казалось, что нельзя без суда человека обвинить и подвергнуть гневу или отнять честь или имение. Однако после уже узнала, что при несчастливом случае и правда не помогает. И так я плакала безутешно; родственники, сыскав средства, чем бы меня утешить, стали меня [уговаривать], что я еще человек молодой, а так себя безрассудно сокрушаю; можно этому жениху отказать, когда ему будет худо; будут другие женихи, которые не хуже его достоинством, разве только не такие великие чины будут иметь,— а в то время правда, что жених очень хотел меня взять, только я на то неуклонна была, а родственникам моим всем хотелось за того жениха меня выдать. Это предложение так мне тяжело [261] было, что я ничего на то не могла им ответствовать. Войдите в рассуждение, какое это мне утешение и честная ли эта совесть, когда он был велик, так я с радостью за него шла, а когда он стал несчастлив, отказать ему. Я такому бессовестному совету согласиться не могла, а так положила свое намерение, когда сердце одному отдав, жить или умереть вместе, а другому уже нет участие в моей любви. Я не имела такой привычки, чтоб сегодня любить одного, а завтра — Другова. В нынешней век такая мода, а я доказала свету, что я в любви верна: во всех злополучиях я была своему мужу товарищ. Я теперь скажу самую правду, что, будучи во всех бедах, никогда не раскаивалась, для чего я за него пошла, не дала в том безумия Бога; Он тому свидетель, все, любя его, сносила, сколько можно мне было, еще и его подкрепляла. Мои родственники имели другое рассуждение, такой мне совет давали, или, может быть, меня жалели. К вечеру приехал мой жених ко мне, жалуясь на свое несчастие, притом рассказывал о смерти жалости достойной, как Государь скончался, что все в памяти был и с ним прощался. И так говоря, плакали оба и присягали друг другу, что нас ничто не разлучит, кроме смерти. Я готовая была с ним хоть все земные пропасти пройти.

И так час от часу пошло хуже. Куда девались искатели и друзья, все спрятались, и ближние отдалились от меня, все меня оставили в угодность новым фаворитам, все стали уже меня бояться, чтоб я встречу с кем не попалась, всем подозрительно. Лучше б тому человеку не родится на свете, кому на время быть великим, а после придти в несчастие: все станут презирать, никто говорить не хочет. Выбрана была на престол одна принцесса крови, которая никакого следу не имела к короне. Между тем приуготовлялись церемонии к погребению. Пришел тот назначенной несчастливой день. Нести надобна было государева тело мимо нашего дому, где я сидела под окошком, смотря на ту плачевную церемонию. Боже мой, как дух во мне удержался! Началось духовными персонами, множество архиереев, архимандритов и всякого духовного чина; потом, как обыкновенно бывают такие высочайшие погребения, несли государственные гербы, кавалерии, разные ордена, короны; в том числе и мой жених шел перед гробом, несли на подушке кавалерию, и два ассистента вели под руки. Не могла его видеть от жалости в таковом состоянии: епанча траурная предлинная, флёр на шляпе до земли, волосы распущенные, сам так бледен, что никакой [262] живности нет. Поравнявши против моих окон, взглянул плачущими глазами с тем знаком или миною: “Кого погребаем! В последний, в последний раз провожаю!” Я так обеспамятовала, что упала на окошко, не могла усидеть от слабости. Потом и гроб везут. Отступили от меня уже все чувства на несколько минут, а как опомнилась, оставив все церемонии, плакала, сколько мое сердце дозволило, рассуждая мыслию своей, какое это сокровище земля принимает, на которое, кажется, и солнце с удивлением сияло: ум сопряжен был с мужественною красотою, природное милосердие, любовь к поданным нелицемерная. О, Боже мой, дай великодушно понести сию напасть, лишение сего милостивого монарха! О, Господи, всевышний Творец, Ты вся можешь, возврати хотя на единую минуту дух его и открой глаза его, чтоб он увидел верного своего слугу, идущего пред гробом, потеряв всю надежду к утешению и облегчению печали его. И так окончилась церемония: множество знатных дворян, следующие за гробом. Казалось мне, что и небо плачет, и все стихи небесное. Надеюсь, между тем, и такие были, которые и радовались, чая в себе от новой государыни милости.

По несколько дней после погребения приуготовляли торжественное восшествие новой государыни в столичный город, со звоном, с пушечною пальбою. В назначенный день поехала и я посмотреть ее встречи, для того полюбопытствовала, что я ее не знала от роду в лицо, кто она. Во дворце, в одной отхожей комнате, я сидела, где всю церемонию видела: она шла мимо тех окон, под которыми я была и тут последний раз видела, как мой жених командовал гвардиею; он был майор, отдавал ей честь на лошади. Подумайте, каково мне глядеть на се позорище. И с того времени в жизни своей я ее не видала: престрашная была взору, отвратное лицо имела, так была велика, когда между кавалеров идет, всех головою выше, и чрезвычайно толста. Как я поехала домой, надобно было ехать через все полки, которые в строю были собраны; я поспешила домой, еще не распущены были. Боже мой! Я тогда свету не видела и не знала от стыда, куда меня везут и где я; одни кричат: “Отца нашего невеста”, подбегают ко мне: “Матушка наша, лишились мы своего государя”; иные кричат: “Прошло ваше время теперь, не старая пора”. Принуждена была все это вытерпеть, рада была, что доехала до двора своего; вынес Бог из такова содому. [263]

Как скоро вступила в самодержавство, так и стала искоренять нашу фамилию. Не так бы она злобна была на нас, да фаворит ее, которой был безотлучно при ней, он старался наш род истребить, чтоб его на свете не было, по той злобе: когда ее выбирали на престол, то между прочими пунктами написано было, чтоб оного фаворита, которой при ней был камергером, в наше государства не ввозить, потому, что она жила в своем владение, хотя она и наша принцесса, да была выдана замуж, овдовевши жила в своем владении, а оставить его в своем доме, чтоб он у нас ни в каких делах не был, к чему она и подписывалась; однако злодейство многих недоброжелателей своему отечеству все пункты переменило, и дали ей во всем волю, и всенародное желание уничтожили, и его к ней по-прежнему допустили 5. Как он усилился, побрав себе знатные чины, первое возымел дело с нами и искал, какими бы мерами нас истребить из числа живущих. Так публично говорил: “Да, мы той фамилии не оставлю”. Что он не напрасно говорил, но и в дело произвел. Как он уже взошел на великую степень, он не мог уже на нас спокойными глазами глядеть, он нас боялся и стыдился: он знал нашу фамилию, за сколько лет рождение князья имели, свое владение, скольким коронам заслужили все предки. Наш род любили за верную службу к отечеству, живота своего не щадили, сколько на войнах головы свои положили; за такие их знатные службы были от других отмены, награждены великими чинами, кавалериями; и в чужих государствах многие спокойствии делали, где имя их славно. А он был самой подлой человек, а дошел до такого Великого градуса, одним словом сказать, только одной короны недоставало, уже все в руку его целовала, и что хотел, то делал, уже титуловали его “ваше высочество”, а он ни что иное был, как башмачник, на дядю моего сапоги шил, сказывают, мастер превеликий был, да красота его до такой великой степени довела 6. Бывши в таких высоких мыслях, думал, что не удастся ему до конца привести свое намерение: он не истребит знатные роды. Так и заделал: не токмо нашу фамилию, но другую такую же знатную фамилию сокрушил, разорил и в ссылки сослал 7. Уже все ему было покорено, однако о том я буду молчать, чтоб не претить пределов. Я намерена свою беду писать, а не чужие пороки обличать.

Не знал он, чем начать, чтоб нас сослать. Первое — всех стал к себе призывать из тех же людей, которые нам прежде друзья были, ласкал их, выспрашивал, как мы [264] жили и не сделали ли кому обиды, не брали ли взятков. Нет, никто ничего не сказал. Он этим недоволен был. Велел указом объявить, чтоб всякий без опасности подавал самой государыне челобитные, ежели кого, чем обидели,— и того удовольствия не получил. А между тем всякие вести ко мне в уши приходят; иной скажет; “В ссылку сошлют”, иной скажет: “Чины и кавалерии отберут”. Подумайте, каково мне тогда было! Будучи в 16 лет, ни от кого руку помощи не иметь и не с кем о себе посоветоваться, а надобно и дом, и долг, и честь сохранить и верность не уничтожить. Великая любовь к нему весь страх изгонит из сердца, а иногда нежность воспитания и природа в такую горесть приведет, что все члены онемеют от несносной тоски. Куда какое это злое время было! Мне кажется, при антихристе не хуже того будет. Кажется, в те дни и солнце не светило. Кровь вся закипит, когда вспомню, какая это подлая душа, какие столбы поколебала, до основания разорил, и посей день не можем исправиться. Что же до меня касается, в здешнем свете на веки пропала.

И так мое жалкое состояние продолжалось по апрель месяц. Только и отрада мне была, когда его вижу; поплачем вместе, и так домой поедет. Куда уже все веселье пошли, ниже сходство было, что это жених к невесте ездит. Что же, между тем, какие домашние были огорчены! Боже, дай мне все то забыть! Наконец, надобно уже наш несчастливый брак окончить; хотя как ни откладывали день ото дня, но, видя мое непременное намерение, вынуждены согласиться. Брат тогда был больной, а меньшой, который меня очень любил, жил в другом доме по той причине, что он тогда не болел еще оспою, а большой брат был оспою болен. Ближние родственники все отступились, дальние и пуще не имели резону, бабка родная умерла, и так я осталась без призрения. Сам Бог меня давал замуж, а больше никто. Не можно всех тех беспорядков описать, что со мною тогда было. Уже день назначила свадьбе: некому проводить, никто из родных не едет, да никому и звать. Господь сам умилосердил сердца двух старушек, моих свойственных, которые меня провожали, а то принуждена бы с рабою ехать, а ехать надобно было в село 15 верст от города, там наша свадьба была. В этом селе они всегда летом живали. Место очень веселое и устроенное, палаты каменные, пруды великие, оранжереи и церковь. В палатах после смерти государевой отец его со всею фамилиею там жил. Фамилия их была немалая; я все презря, на весь страх: свекор был и [265] свекровь, три брата, кроме моего мужа, и три сестры. Ведь надобно бы о том подумать, что я всем меньшая и всем должна угождать; во всем положилась на волю Божью: знать, судьба мне так определила. Вот уже как я стала прощаться с братом и со всеми домашними, кажется бы, и варвар сжалился, видя мои слезы; кажется, и стены дома отца моего помогали мне плакать. Брат и домашние так много плакали, что из глаз меня со слезами отпустили. Какая это разница — свадьба с сговором; там все кричали: “Ах, как она счастлива”, а тут провожают и все плачут; знать, что я всем жалка была. Боже мой, какая перемена! Как я выехала из отцовского дому, с тех пор целой век странствовала. Привезли меня в дом свекров, как невольницу, вся заплакана, свету не вижу перед собою. Подумайте, и с добрым порядком замуж идти надобно подумать последнее счастье, не токмо в таковом состоянии, как я шла. Я приехала в одной карете, да две вдовы со мною сидят, а у них все родные приглашены; дядья, тетки, и пуще мне стало горько. Привезли меня как самую бедненькую сироту; принуждена все сносить. Тут нас в церкви венчали 8. По окончании свадебной церемонии провожатые мои меня оставили, поехали домой. И так наш брак был плачу больше достоин, а не веселья. На третий день, по обыкновению, я стала сбираться с визитами ехать по ближним его сродникам и рекомендовать себя в их милость. Всегда можно было из того села ехать в город после обеда, домой ночевать приезжали. Вместо визитов, сверх чаяния моего, мне сказывают, приехал, де, секретарь из Сенату; свекор мой должен был его принять; он ему объявляет: указом велено, де, вам ехать в дальние деревни и там жить до указу 9. Ох, как мне эти слова не полюбились; однако я креплюсь, не плачу, а уговариваю свекра и мужа: как можно без вины и без суда сослать; я им представляю: “Поезжайте сами к государыне, оправдайтесь”. Свекор, глядя на меня, удивляется моему молодоумию и смелости. Нет, я не хотела свадебной церемонии пропустить, не рассудя, что уже беда; подбила мужа, уговорила его ехать с визитом. Поехали к дяде родному, которой нас с тем встретил: “Был ли у вас сенатский секретарь; у меня был, и велено мне ехать в дальние деревни жить до указу”. Вот тут и другие дядья съехались, все тоже сказывают. Нет, нет, я вижу, что на это дело нету починки; это мне свадебные конфекты. Скорее домой поехали, и с тех пор мы друг друга не видали, и никто ни с кем не прощались, не дали время. [266]

Я приехала домой, у нас уже сбираются: велено в три дня, чтоб в городе не было. Принуждены судьбе повиноваться. У нас такое время, когда к несчастию, то нету уже никакого оправдания, не лучше турков: когда б прислали петлю, должен удавиться. Подумайте, каково мне тогда было видеть: все плачут, суетятся, сбираются, и я суечусь, куда еду, не знаю, и где буду жить — не ведаю, только что слезами обливаюсь. Я еще и к ним ни к кому не привыкла: мне страшно было только в чужой дом перейти. Как это тяжело! Так далеко везут, что никого своих не увижу, однако в рассуждении для милого человека все должна сносить.

Стала я сбираться в дорогу, а как я очень молода, никуда не уезжала и, что в дороге надобно, не знала никаких обстоятельств, что может впреть быть, обоим нам и с мужем было тридцать семь лет, он вырос в чужих, жил все при дворе; он все на мою волю отдал, не знала, что мне делать, научить было некому. Я думала, что мне ничего не надобно будет, и что очень скоро нас воротят, хотя и вижу, что свекровь и золовки с собою очень много берут из брильянтов, из галантереи, все по карманам прячут, мне до того и нужды не было, я только хожу за ним следом, чтоб из глаз моих куда не ушел, и так чисто собралась, что имела при себе золото, серебро — все отпустила домой к брату на сохранение; довольно моему глупому тогдашнему рассудку изъяснить вам хочу: не токмо бриллиантов, что оставить для себя и всяких нужд, всякую мелочь, манжеты кружевные, чулки, платки шелковые, сколько их было дюжин, все отпустила, думала, на что мне там, всего не приносить; шубы все обобрала у него и послала домой, потому что они все были богатые; один тулуп ему оставила да себе шубу да платья черное, в чем ходила тогда по государе. Брат прислал на дорогу тысячу рублей; на дорогу вынула четыреста, а то назад отослала; думаю, на что мне так много денег прожить, мы поедим на опчем коште: мой от отца не отделен. После уже узнала глупость свою, да поздно было. Только на утешение себе оставила одну табакерку золотою, и то для того, что царская милость. И так мы, собравшись, поехали; с нами было собственных людей 10 человек, да лошадей его любимых верховых 5.

Я дорогою уже узнала, что я на своем коште еду, а не на общем. Едем в незнаемое место и путь в самой разлив, в апреле месяце, где все луга потопляет вода и маленькие разливы бывают озерами, а ехать до той деревни, где нам [267] жить, восемьсот верст. Из моей родни никто ко мне не поехал проститься — или не смели, или не хотели, Бог то рассудит; а только со мною поехала моя мадам, которая при мне жила; я и тем была рада. Мне как ни было тяжело, однако принуждена дух свой стеснять и скрывать свою горесть для мужа милого; ему и так тяжело, что сам страждет, притом же и меня видит, что его ради погибаю. Я в радости их не участница была, а в горести им товарищ, да еще всем меньшая, надобно всякому угодить, я надеялась на свой нрав, что всякому услужу. И так куда мы приедем на стан, пошлем закупать сена, овес лошадям. Стала уже и я в экономию входить: вижу, что денег много идет. Муж мой пойдет смотреть, как лошадям корм задают, и я с ним, от скуки, что было делать; да эти лошади, права, и стоили того, чтоб за ними смотреть: ни прежде, ни после таких красавиц не видала; когда б я была живописец, не устыдилась бы я их портреты написать.

Девяносто верст от города как отъехали, первой провинциальной город приехали; тут случилось нам обедать. Вдруг явился к нам капитан гвардии, объявляет нам указ: “Велено, де, с вас кавалерии снять”; в столице, знать, стыдились так безвинно ограбить, так на дорогу выслали 10. Боже мой, какое это их правосудие! Мы отдали тотчас с радостью, чтоб их успокоить, думали, они тем будут довольны: обруганы, сосланы. Нет, у них не то на уме. Поехали мы в путь свой, отправивши его, непроходимыми стезями, никто дороги не знает; лошади свои все тяжелые, кучера только знают, как по городу провести. Настигла нас ночь; принуждены стать в поле, а где — не знаем, на дороге ли или свернули, никто не знает, потому что все воду объезжали, стали тут, палатку поставили; это надобно знать, что наша палатка будет всех Дале поставлена, потому что лучшее место выберут свекру, подле поблизости золовкам, а там деверьям холостым, а мы будто иной партии — последнее место нам будет. Случалось, и в болоте: как постелю снимут, мокро, иногда и башмаки полны воды. Это мне очень памятно, что весь луг был зеленой, а иной травы не было, как только чеснок полевой, и такой был дух тяжелой, что у всех головы болели. И когда мы ужинали, то мы все видели, что два месяца взошло: ординарной большой, а другой подле него поменьше, и мы долго на них смотрели и так их оставили, спать пошли. По утру, как мы встали, свет нас осветил; удивлялись сами, где мы стояли: в самом болоте и не по дороге. Как нас Бог помиловал, что мы где не увязли [268] ночью, так оттудова ли насилу на прямую дорогу выбились.

Маленькая у нас утеха была — псовая охота. Свекор превеликой охотник был; где случится какой перелесочек, места для них покажется хорошо, верхами сядут и поедут, пустят гончих; только провождение было время или, сказать, скуке; а я и останусь одна, утешу себя, дам глазам своим волю и плачу, сколько хочу. В один день так случилось: мой товарищ поехал верхом, а я осталась в слезах. Очень уже поздно, стало смеркаться, и гораздо уже темно, вижу, против меня скачут два верховые, прискакали к моей карете, кричат: “Стой!” Я удивилась, слышу голос мужа моего и с меньшим братом, которой весь мокр; говорит мне муж: “Вот он избавил меня от смерти”. Как же я испугалась! Как, де, мы поехали от вас и все разговаривали и ошиблись с дороги, видим мы, за нами никого нет, вот мы по лошадям ударили, что скорее ково своих наехать. Видим, что поздно, приехали к ручью, показался очень мелок. Так мой муж хотел наперед ехать опробовать, как глубок, так бы он конечно утонул, потому, что тогда под ним лошадь была не проворна и он был в шубе; брат его удержал, говорит: “Постой, на тебе шуба тяжела, а я в одном кафтане, подо мною же и лошадь добра, она меня вывезет, а после вы переедите”. Как это сказал, тронул свою лошадь, она передними ногами ступила в воду, а задними уже не успела, как ключ ко дну, так круто берега было и глубока, что не могла задними ногами справиться, одна только шляпа поплыла, однако она очень скоро справилась, лошадь была проворная, а он крепко на ней сидел, за гриву ухватился. По счастью их, человек их наехал, которой от них отстал. Видя их в такой беде, тотчас кафтан долой, бросился в воду — он умел плавать,— ухватил за волосы и притащил к берегу. И так Бог его спас живот, и лошадь выплыла. Так я испугалась, и плачу, и дрожу вся; побожилась, что я его никогда верхом не пущу. Спешили скорее доехать до места; насилу его отогрели, в деревню приехавши.

После, несколько дней спустя, приехали мы ночевать в одну маленькую деревеньку, которая на самом берегу реки, а река преширокая. Только что мы расположились, палатки поставили, идут к нам множество мужиков, вся деревня, валятся в ноги, плачут, просят: “Спасите нас, сводни к нам подкинули письмо разбойники, хотят к нам приехать, нас всех побить до смерти, а деревню сжечь. Помогите вы нам, у вас есть ружье, избавьте нас от [269] напрасной смерти, нам оборониться нечем, у нас кроме топоров ничего нет. Здесь воровское место: на этой недели здесь в соседстве деревню совсем разорили, мужики разбежались, а деревню сожгли”. Ах, Боже мой, какой же на меня страх пришел! Боюсь до смерти разбойников; прошу, чтоб уехать оттудова, никто меня не слушает. Всю ночь не спали, пули лили, ружья заряжали, и так готовились на драку; однако Бог избавил нас от той беды. Может быть, они и подъезжали водою, да побоялись, видя такой великой обоз, или и не были. Чего же мне эта ночь стоила! Не знаю, как я ее пережила; рада, что свету дождалась, слава Богу, уехала.

И так мы три недели путались и приехали в свои деревни, которые были на половине дороги, где нам определено было жить. Приехавши, мы расположились на несколько время прожить, отдохнуть нам и лошадям. Я очень рада была, что в свою деревню приехали. Казна моя уже очень истончала; думала, что моим расходам будет перемена, не все буду покупать, по крайней мере сена лошадям не куплю. Однако я недолго об этом думала; не больше мы трех недели тут прожили, паче чаяние нашего вдруг ужасное нечто нас постигло.

Только что мы отобедали — в этом селе был дом господской, и окна были на большую дорогу — взглянула я в окно, вижу я пыль великую по дороге, видно издалека, что очень много едут и очень скоро бегут. Как стали подъезжать, видно, что все телеги парами, позади коляска покоева. Все наши бросились смотреть, увидели, что прямо к нашему дому едут: в коляске офицер гвардии, а по телегам солдаты 24 человека. Тотчас узнали мы свою беду, что еще их злоба на нас не умаляется, а больше умножается. Подумайте, что я тогда была, упала на стул, а как опомнилась, увидела полны хоромы солдат. Я уже ничего не знаю, что они объявили свекру, а только помню, что я ухватилась за своего мужа и не отпускаю от себя, боялась, чтоб меня с ним не разлучили 11. Великой плач сделался в доме нашем. Можно ли ту беду описать! Я не могу ни у кого допросится, что будет с нами, не разлучат ли нас. Великая сделалась тревога. Дом был большой, людей премножество, бегут все с квартир, плачут, припадают к господам своим, все хотят быть с ними неразлучно. Женщины, как есть слабые сердца, те кричат, плачут. Боже мой, какой это ужас! Кажется бы, и варвар, глядя на это жалкое позорище, умилосердился.

Нас уже на квартиру не отпускают. Как я и прежде [270] писала, что мы везде на особливых квартирах стояли, так не поместились в одном доме. Мы стояли у мужика на дворе, а спальня наша была сарай, где сена кладут. Поставили у всех дверей часовых, примкнувши штыки. Боже мой, какой это страх, я от роду ничего подобного этому не видала и слыхала! Велели наши командиры кареты закладывать; видно, что хотят нас вести, да не знаем — куда. Я так ослабела от страху, что на ногах не могу стоять. Войдите в мое состояние, каково мне тогда было. Только меня и подбодряло, что он со мною, и все, видя меня в таковом состоянии, уверяют, что с ним неразлучна буду. Я бы хотела самого офицера спросить, да он со мною не говорит, кажется неприступной. Придет ко мне в горницу, где я сижу, поглядит на меня, плечами пожмет, вздохнет и прочь пойдет, а я спросить его не осмелюсь. Вот уже к вечеру велит нам в кареты садится и ехать. Я уже опомнилась и стала просить, чтоб меня отпустили на квартиру собраться; офицер дозволил. Как я пошла — и два солдата за мною. Я не помню, как меня мой муж довел до сарая того, где мы стояли; хотела я с ним поговорить и сведать, что с нами делается, и солдат тут, ни пяди от нас не отстает. Подумайте, какое жалостное состояние!

И так я ничего не знаю, что далее с нами будет. Мои домашние собрались, я уже ничего не знаю; а мы сели в карету и поехали; рада я тому, что я одна с ним, можно мне говорить, а солдаты все за нами поехали. Тут уже он мне сказал: “Офицер объявил, что велено нас под жестоким караулом вести в дальний город, а куда — не велено сказывать”. Однако свекор мой умилостивил офицера и привел на жалость; сказал, что нас везут в остров, которой состоит от столицы 4 тысячи верст и больше, и там нас под жестоким караулом содержать, к нам никого не допускать, ни нас никуда, кроме церкви, переписки ни с кем не иметь, бумаги и чернил нам не давать. Подумайте, каково мне эти вести. Первое, лишилась дому своего и всех родных своих оставила, я же не буду и слышать об них, как они будут жить без меня. Брат меньшой мне был, которой меня очень любил, сестры маленькие остались. О, Боже мой, какая эта тоска пришла, жалость, сродство, кровь вся закипела от несносности. Думаю, я уже никого не увижу своих, буду жить в странствии. Кто мне поможет в напастях моих, когда они не будут и ведать обо мне, где я, когда я ни с кем не буду корреспонденции иметь, или переписки; хотя я какую нужду не буду терпеть, руки помощи никто мне не подаст; а, может быть, им там скажут, что [271] я уже умерла, что меня и на свете нет; они только поплачут и скажут: “Лучше ей умереть, а не целой век мучится”. С этими мыслями ослабела, все мои чувства онемели, а после пролили слезы. Муж мой очень испугался и жалел после, что мне сказал правду, боялся, чтоб я не умерла.

Истинная его ко мне любовь принудила дух свой стеснить и утаивать эту тоску и перестать плакать, и должна была и его еще подкреплять, чтоб он себя не сокрушил: он всего свету дороже был. Вот любовь до чего довела: все оставила, и честь, и богатство, и сродников, и стражду с ним и скитаюсь. Этому причина все непорочная любовь, которою я не постыжусь ни перед Богом, ни перед целым светом, потому что он один в сердце моем был. Мне казалось, что он для меня родился и я для него, и нам друг без друга жить нельзя. Я по сей час в одном рассуждении и не тужу, что мой век пропал, но благодарю Бога моего, что Он мне дал знать такова человека, которой того стоил, чтоб мне за любовь жизнью своею заплатить, целой век странствовать и всякие беды сносить. Могу сказать — беспримерные беды: после услышите, ежели слабость моего здоровья допустить все мои беды описать.

И так нас довезли до города. Я вся заплакана: свекор мой очень испугался, видя меня в таковом состоянии, однако говорить было нельзя, потому офицер сам тут с нами и унтер-офицер. Поставили уже нас вместе, а не на разных квартирах, и у дверей поставили часовых, примкнуты штыки. Тут мы жили с недели, покамест изготовили судно, на чем нас вести водою. Для меня все это ужасно было, должно было молчанием покрывать. Моя воспитательница, которой я от матери своей препоручена была, не хотела меня оставить, со мною и в деревню поехала; думала она, что там злое время проживем, однако не так сделалось, как мы думали, принуждена меня покинуть. Она человек чужестранной, не могла эти суровости понести, однако, сколько можно ей было, эти дни старалась, ходила на то несчастное судно, на котором нас повезут, все там прибирала, стены обивала, чтоб сырость сквозь не прошла, чтоб я не простудилась, павильон поставила, чуланчик загородила, где нам иметь свое пребывание, и все то оплакивала.

Пришел тот горестной день, как нам надобно ехать. Людей нам дали для услуг 10 человек, а женщин на каждую персону по человеку, всех 5 человек. Я хотела свою [272] девку взять с собою, однако золовки мои отговорили, для себя включили в то число свою, а мне дали девку, которая была помощница у прачек, ничего сделать не умела, как только платья мыть. Принуждена я им в том была согласится. Девка моя плачет, не хочет меня отстать, я уже ее просила, чтоб она мне больше не скучала. Пускай так будет, как судьба определила. И так я хорошо собралась: ниже рабы своей имела, денег ни полполушки. Сколько имела про себе оная моя воспитательница при себе денег, мне отдала; сумма не очень велика была — 60 р., с тем я и поехала. Я уже не помню, пешком ли мы шли до судна или ехали, недалеко река была от дому нашего. Пришло мне тут расставаться с своими, потому что дозволено было им нас проводить. Вошла я в свой кают, увидала, как он прибран, сколько можно было помогала моему бедному состоянию. Пришло мне вдруг ее благодарить за ее ко мне любовь и воспитание, тут же и прощаться, что я уже ее в последней раз вижу; ухватились мы друг другу за шеи, и так руки мои замерли, и я не помню, как меня с нею растащили. Опомнилась я в каюте или в чулане, лежу на постели, и муж мой надо мною стоит, за руку держит, спирт нюхать дают. Я вскочила с постели, бегу верх, думаю еще хато (Так в рукописи. (Примеч. сост )) раз увижу, ниже места того, знать — далеко уплыли. Тогда я потеряла перло жемчужное, которое было у меня на руке, знать, я его в воду опустила, когда с своими прощалась. Да мне уже и не жаль было, не до него, жизнь тратится. Так я и осталась одна, всех лишась для одного человека. И так мы плыли всю ту ночь.

На другой день сделался великой ветер, буря на реке, гром, молния, гораздо звонче на воде, нежели на земле, а я грому с природы боюсь. Судно вертит с боку на бок. Как гром грянет, так и попадают люди. Золовка меньшая очень боялась, та плачет и кричит. Я думала — света преставление! Принуждены были к берегу пристать. И так всю ночь в страхи без сна препроводили. Как скоро рассвело, погода утихла, мы поплыли в путь свой. И так мы три недели ехали водою. Когда погода тихая, я тогда сижу под окошкам в своем чулане, когда плачу, когда платки мою: вода очень близко, а иногда куплю осетра и на веревку его; он со мною рядом плывет, чтоб не я одна невольница была и осетр со мною. А когда погода станет ветром судно шатать, тогда у меня станет голова болеть и тошнить, тогда выведут меня наверх на палубу и положат на ветр, и я до тех пор без чувства лежу, покамест [273] погода утихнет, и покроют меня шубою: на воде ветр очень проницательный. Иногда и он для кампании подле меня сидит. Как пройдет погода, отдохну, только есть ничего не могла, все тошнилось.

Однажды что с нами случилось: погода жестокая поднялась, а знающего никого нет, кто б знал, где глубь, где мель и где можно пристать, ничего никто не знает, а так все мужики набраны из сохи, плывут, куда ветер несет, а темно уже становится, ночь близко, не могут нигде пристать к берегу, погода не допускает. Якорь бросили среди реки в самую глубь, якорь оторвало. Мой сострадалец меня тогда не пустил наверх: боялся, чтоб в этом штурме меня не задавили. Люди и работники все по судну бегают, кто воду выливает, кто якорь привязывает, и так все в работе. Вдруг нечаянно притянуло наше судно в залив. Ничего не успела. Я слышу, что сделался великой шум, а не знаю что. Я встала посмотреть: наша судно стоит как в ящике между двух берегов. Я спрашиваю, где мы; никто сказать не умеют, сами не знают. На одном берегу все березник, так, как надобно рощи, не очень густой. Стала эта земля оседать и с лесом, несколько сажен опускается в реку или в залив, где мы стоим, и так ужасно лес зашумит под самое наше судно, и так нас кверху подымет и нас в тот ущерб втянет. И так было очень долго. Думали все, что мы пропали, и командиры наши совсем были готовы спасать свой живот на лотках, а нас оставить погибать. Наконец уже столько много этой земли оторвало, что видно стало за оставшим малою самою часть земли вода; надобна думать, что озеро. Когда б еще этот остаток оторвало, то надобна б нам в том озере быть. Ветер преужасной тогда был; думаю, чтоб нам тогда конец был, когда б не самая милость Божья поспешила. Ветер стал утихать и землю перестала рвать, и мы избавились той беды, выехали на свету на свой путь, из оного заливу в большую реку пустились. Этот водяной путь много живота моего унес. Однако все переносила всякие страхи, потому что еще не конец моим бедам был, на большие готовилась, для того меня Бог и подкреплял. Доехали мы до города, где надобно нам выгружаться на берег и ехать сухим путем. Я была и рада, думала, таких страхов не буду видеть. После узнала, что мне нигде лучшего нет; не на то меня судьба определила, чтоб покоится.

Какая же эта дорога? 300 вер. должно было переехать горами, верст по пяти на гору и с горы также; они ж как [274] усыпаны диким камнем, а дорожка такая узкая, в одну лошадь только впряжено, что называется гусем, потому что по обе стороны рвы. Ежели в две лошади впрячь, то одна другую в ров спихнет. Оные же рвы лесом обросли; не можно описать, какой они вышины: как взъедешь на самой верх горы и посмотришь по сторонам — неизмеримая глубина, только видны одни вершины лесу, все сосна да дуб. От роду такова высокого и толстого лесу не видала. Эта каменная дорога, я думала, что у меня сердце оторвет. Сто раз я просилась: “Дайте отдохнуть!” Никто не имеет жалости, а спешат как можно наши командиры, чтоб домой возвратится; а надобна ехать по целому дню с утра до ночи, потому что жилья нет, а через сорок верст поставлены маленькие домики для пристанища проезжающим и для корму лошадям. Что случилось: один день весь шел дождь и так нас вымочил, что как мы вышли из колясок, то с головы и до ног с нас текло, как из реки вышли. Коляски были маленькие, кожи все промокли, закрыться нечем, да и, приехавши на квартиру, обсушится негде, потому что одна только хижина, а фамилия наша велика, все хотят покою. Со мною и тут несчастие пошутило: повадка или привычка прямо ходить — меня за то смалу били: “Ходи прямо!”, притом же и росту я немалого была,— как только в ту хижину вошла, где нам ночевать, только через порок переступила, назад упала, ударилась об матицу — она была очень низка — так крепко, что я думала, что с меня голова спала. Мой товарищ испугался, думал, я умерла. Однако молодость лет все мне помогла сносить всякие бедственные приключения. А бедная свекровь моя так простудилась об этой мокроты, что и руки, и ноги отнялись и через два месяца живот свои окончила.

Не можно всего описать, сколько я в этой дороги обеспокоена была, какую нужду терпела. Пускай бы я одна в страдании была, товарища своего не могу видеть безвинно страждущего. Сколько мы в этой дороге были недель — не упомню.

Доехали до провинциального города того острова, где нам определено жить 12. Сказали нам, что путь до того острова водою, и тут будет перемена: офицер гвардейский поедет возвратно, а нас препоручат тутошнего гарнизона офицеру с командою 24 человека солдат. Жили мы тут неделю, покамест исправили судно, на котором нам ехать, и сдавали нас с рук на руки, как арестантов. Это несколько жалко было, что и каменное сердце умягчилось; плакал [275] очень при расставании офицер и говорил: “Теперь-то вы натерпитесь всякого горя; эти люди необычайные, они с вами будут поступать, как с подлыми, никакого снисхождения от них не будет”. И так мы все плакали, будто с сродникам расставались, по крайней мере привыкли к нему: как ни худо было, да он нас знал в благополучии, так несколько совестно было ему сурово с нами поступать.

Как исправились с судном, новой командир повел нас на судно; процессия изрядная была: за нами толпа солдат идет с ружьем, как за разбойниками; я уже шла, вниз глаза опустя, не оглядывалась; смотрелыциков премножество по той улице, где нас ведут. Пришли мы к судну; я ужаснулась, как увидела: великая разница с прежним. От небрежения дали самое негодное, худое, так по имени нашему и судно, хотя бы на другой день пропасть. Как мы тогда назывались арестанты, иного имени не было, что уже в свете этого титула хуже, такое нам и почтение. Все судно — из пазов доски вышли, насквозь дыры светятся, а хотя немножко ветер, так все судно станет скрипеть; оно же черное, закоптела; как работники раскладывали в нем огонь, так оно и осталась; самое негодное, никто бы в нем не поехал; оно было отставное, определено на дрова, да как очень заторопили, не смели долго нас держать, какое случилось, такое и дали, а может быть, и нарочно приказано было, чтоб нас утопить. Однако, как не воля Божья, доплыли до показанного места живы.

Принуждены были новому командиру покорятся; все способы искали, как бы его приласкать, не могли найти; да в ком и найти? Дай Бог и горе терпеть, да с умным человеком; какой этот глупой офицер был, из крестьян, да заслужил чин капитанской. Он думал о себе, что он очень великой человек и сколько можно надобно нас жестоко содержать, яко преступников; ему казалось подло с нами и говорить, однако со всею своею спесью ходил к нам обедать. Изобразите это одно, сходственно ли с умным человеком? В чем он хаживал: епанча солдатская на одну рубашку, да туфли на босу ногу, и так с нами сидит. Я была всех моложе, и невоздержна, не могу терпеть, чтоб не смеяться, видя такую смешную позитуру. Он, это видя, что я ему смеюсь, или то удалось ему приметить, говорит, смеяся: “Теперь счастлива ты, что у меня книги сгорели, а то бы с тобою сговорил”. Как мне ни горько было, только я старалась его больше ввести в разговор, только больше он мне ничего не сказал. Подумайте, кто нам [276] командир был и кому были препоручено, чтобы он усмотрел, когда б мы что намерены были сделать. Чего они боялись, чтоб мы не ушли? Ему ли смотреть? Нас не караул их удержал, а удержала нас невинность наша. Думали, что со временем осмотрятся и возвратят нас в первое наше состояние. Притом же мешала много и фамилия очень: велика была 13. И так мы с этим глупым командиром плыли целой месяц до того города, где нам жить.

Господи Иисусе Христе, Спасителю мои, прости мое дерзновение, что скажу с Павлом апостолом: беды в горах, беды в вертепах, беды от родных, беды от разбойник, беды и от домашних! За вся благодарю моего Бога, что не попустил меня вкусить сладости мира сего. Что есть радость, я ее не знаю. Отец мой Небесный предвидел во мне, что я поползновенна ко всякому злу, не попустил меня душою погибнуть, всячески меня смирял и все пути мои ко греху пресекал, но я, окаянная и многогрешная, не с благодарением принимала и всячески роптала на Бога, не вменяла себе в милость, но в наказание, но Он, яко Отец милостивый, терпел моему безумию и творил волю Свою во мне. Буде имя Господня благословенно отныне и до века! Пресвятая Владычица Богородица, не остави в страшный час смертный!

Какая б беда в свете меня миновала или печаль, не знаю. Когда соберу в память всю свою из младенческих лет жизнь, удивляюсь сама себе, как я все беды пережила, не умерла, ни ума не лишилась, все то милосердием Божьим и Его руководством подкреплена была. С четырех лет стала сиротою, с 15-ти лет невольницею, заключена была в маленьком пустом местечке, где с нуждою иметь можно пропитание. Сколько же я видела страхов, сколько претерпела нужд! Будучи в пути, случилось ехать мне горами триста верст беспрерывно, с горы да на гору верст по пяти. Эти же горы усыпаны природным диким камнем, а дорожка такая узкая, что в одну лошадь впряжена, а по обе стороны рвы глубокие и лесом обросли, а ехать надобно целой день, с утра до ночи, потому что жилья нету, а через сорок верст поставлены маленькие дворики для пристанища и корму лошадей. Я и тогда думала, что меня живую не довезут. Всякой раз, что на камень колесо взъедет и съедет, то меня в коляске ударит эта, так больно тряхнет, кажется, будто сердце оторвалось.

Между тем один день случилось, что целой день дождь шел и так нас вымочил, что как мы вышли из [276] колясок, то с головы до ног с нас текло, как бы мы из реки вышли. Коляски были маленькие, кожи все промокли, закрыться нечем, да и, приехавши на квартиры, обсушится негде, потому что одна только изба, а фамилия наша велика, все хотят покою. Довольно бы и того мне, что я пропала и такую нужду терплю, так, забыв себе, жаль товарища своего, не могу видеть его в таком безвинном страдании.

Рассудилось нашим командирам переменить наш тракт и весть нас водою, или так и надобно была. Я и рада была, думала, мне легче будет, а я от роду по воде не ездила и больших рек, кроме Москвы-реки, не видала. Первое, как мы тогда назывались арестанты, это имя уже хуже всего в свете. С небрежением, какое случилось, дали нам судно худое, что все доски, из чего сделано, разошлось, потому что оно старое. В него нас и посадили, а караульные господа офицеры для своего спасения нет брали лодок и ведут за собою. Что же я тут какова страху набралась! Как станет ветер судно наша поворачивать, оно и станет скрипеть, все доски станут раздвигаться; а вода и польет в судно; а меня замертво положат на палубу, наверх; безгласна лежу, покудова утихнет и перестанет волнами судно качать, тогда меня вниз сведут. Я же так была странна, ни рабы своей не имела.

Однажды что случилось: погода жестокая поднялась и бьет нас жестоко, а знающего никого нет, кто б знал, где глубь, где пристать, ничего того нет, а все мужичье плывут, куда ветер гонит, а темно, уже ночь становится, не могут нигде пристать. Якорь бросили среди реки — не держит, оторвало и якорь. Меня тогда уже не пустил мой сострадалец наверх, а положил меня в чулане, который для нас сделан был, дощечками огорожен, на кровать. Я так замертво лежу, слышу я вдруг, нас как дернула, и все стали кричать, шум превеликой стал. Что же это за крик? Все испугались. Нечаянно наше судно притянуло или прибило в залив, и мы стали между берегов, на которых лес, а больше березы; вдруг стала эта земля оседать несколько сажен и с деревьями, опустится в воду, и так ужасно лес зашумит под самое наше судно, и так нас кверху подымет, а тотчас нас в тот ущерб втянет. И так было очень долго, и думали, что пропали, и командиры наши совсем были готовы спасать свои живот на лодках, а нас оставлять погибать. Наконец уже видно стало, как эту землю рвало, что осталось ее очень мало, а за нею вода, не видно ни берегу, ни ширины ей, а думают, что [278] надобно быть озеру; когда б еще этот остаток оторвала, то надобно б нам быть в этом озере. Ветер преужасной. Тогда-то я думала, что свету преставления, не знала, что делать, ни лежать, ни сидеть не смогла, только Господь милосердием Своим спас наш живот. У работников была икона Никола Чудотворца, которую вынесли на палубу и стали молится; тот же час стал ветер утихать и землю перестала рвать. И так нас Бог вынес.

С апреля по сентябрь были в дороге; всего много было, великие страхи, громы, молнии, ветры чрезвычайные. С таким трудом довезли нас в маленькой городок, которой сидит на острову; кругом вода; жители в нем самой подлой народ, едят рыбу сырую, ездят на собаках, носят оленьи кожи; как с него сдерут, не разрезавши брюха, так и наденут, передною ноги место рукавов. Избы кедровые, окна ледяные вместо стекла. Зимы 10 месяцев или 8, морозы несносные, ничего не родится, ни хлеба, никакого фрукту, ниже капуста. Леса непроходимые да болота; хлеб привозят водою за тысячу верст. До таково местечка доехали, что ни пить, ни есть, ни носить нечего; ничего не продают, ниже калача. Тогда я плакала, для чего меня реки не утопили. Мне казалось, не можно жить в таком дурном месте.

Не можно всего страдания моего описать и бед, сколько я их перенесла! Что всего тошнее была, для кого пропала и все эти напасти несла, и что всего в свете милея было, тем я не утешалась, а радость моя была с горестью смешена всегда: был болен от несносных бед; источники его слез не пересыхали, жалость его сердца съедало, видев меня в таком жалком состоянии. Молитва его перед Богом была неусыпная, пост и воздержание нелицемерное; милостыня всегдашняя: ни исходил от него просящей никогда тоже; правило имел монашеское, беспрестанно в церкви, все посты приобщался Святых Тайн и всю свою печаль возверзил на Бога. Злобы ни на кого не имел, и никому зла не помнил, и всю свою бедственную жизнь препроводил христиански и в заповедях Божьих, и ничего на свете не просил у Бога, как только царствие небесного, в чем и не сомневаюсь.

Я не постыжусь описать его добродетели, потому что я не лгу 14. Не дай Боже что написать неправедно. Я сама себя тем утешаю, когда вспомню все его благородные поступки, и счастливой себя считаю, что я его ради себя потеряла, без принуждение, из свои доброй воли. Я все в нем имела: и милостивого мужа, и отца, и учителя, [279] и старателя о спасении моем; он меня учил Богу молится, учил меня к бедным милостивою быть, принуждал милостыню давать, всегда книги читал Святое писание, чтоб я знала Слово Божье, всегда твердил о незлобие, чтоб никому зла не помнила. Он фундатор всему моему благополучию теперешнему: то есть мое благополучие, что я во всем согласуюсь с волею Божьей и все текущие беды несу с благодарением. Он положил мне в сердца за вся благодарить Бога. Он рожден был в натуре ко всякой добродетели склонной, хотя в роскоши и жил, яко человек, только никому зла не сделал и никого ничем не обидел, разве что нечаянно.


Комментарии

1 Записки обращены к старшему сыну Михаилу (1731—1794) и его жене, посетивших Долгорукую в монастыре.

2 Графу Б. П. Шереметеву в год рождения Натальи исполнилось шестьдесят два года. Шереметев был женат дважды. От первого брака было трое детей, от второго — с Анной Петровной Нарышкиной (урожденной Салтыковой) — пятеро: Петр (1713), Наталья (1714), Сергей (1715), Вера (1716) и Екатерина (1718).

3 Речь идет о знаменитом русском богаче графе Петре Борисовиче Шереметеве (1713—1787), владельце усадьбы Кусково.

4 Наталья Борисовна сильно преувеличивает чистоту нравов времен своей молодости. Примечательны в этом смысле разделы “Юности честного зерцала, или Показания житейскому обхождению” — пособия для молодых людей первой половины XVIII века, вступающих в жизнь. У нас сложился устойчивый стереотип представлений о поведении до петровской девушки и женщины по модели “Домостроя”. Это заточенная в терем скромная Несмеяна, рдеющая под взглядами посторонних. Она лишь при Петре вышла на люди, введена его смелой рукой в мужское общество. Но в высшей степени любопытно, что “Зерцало” нацелено как раз не на раскрепощение женщины, а на внушение ей большей скромности, стыдливости, воздержания. Девица должна вскакивать в гневе из-за стола, если ей “прилучиться сидеть возле грубого невежды, которой ногами не смирно сидит”, должна не радоваться, а “досадовать, когда кто оную искушать похочет”. Наоборот, “непорядочная девица со всяким смеется и разговаривает, бегает по причинным местам и улицам, розиня пазухи, садится к другим молодцам и мужчинам, толкает локтями, а смирно не сидит, но поет блудные песни, веселится и напивается пьяна, скачет по столам и скамьям, дает себя по всем углам таскать и волочить, яко стерва”.

5 Мемуаристка ошибается, когда сообщает, что среди “пунктов” условий воцарения Анны Ивановны был и пункт, запрещавший ей привозить в Россию своего фаворита.

6 Ошибается автор и второй раз: Бирон никогда сапожником не был и дяде Натальи Борисовны сапог не шил. Другое дело — со времен возвышения Бирона высказывались серьезные сомнения в подлинности его дворянского происхождения. Сомнения эти не развеяны и до сих пор.

7 Имеется в виду род князей Голицыных, представители которого входили вместе с Долгорукими в Верховный тайный совет. Репрессии против Долгоруких последовали лишь в 1736—1737 годах.

8 Венчание в церкви села Горенки происходило 8 апреля 1730 года.

9 Указ об этом последовал 9 апреля. Он гласил: “Указали мы князю Алексею, княж Григорьеву сыну Долгорукову жить в дальних деревнях с женою и детьми и о том ему сказать указ, чтоб он из Москвы ехал немедленно и из той деревни никуда без указу нашего не выезжал. Брату его князю Сергею по тому ж жить в дальних деревнях с женою и с детьми безвыездно”.

10 Это был манифест от 14 апреля 1730 года: “Объявляем во всенародное известие. Понеже всем нашим верным подданным известно есть, коим ненадлежащим и противным образом князь Алексей Долгорукой с сыном своим князь Иваном, будучи, при племяннике нашем блаженная памяти Петре Втором... не храня его величества дражайшего здравия, поступали, а именно: по пришествии его величества к Москве, во-первых, стали всеми образы тщиться и не допускать, чтоб в Москве его величество жил, где б завсегда правительству государственному присматривался, и своих подданных как вышних и знатных чинов, так и прочих обхождение видеть мог, но всячески приводили его величество, яко суще младого монарха, под образом забав и увеселения, отъезжать от Москвы в дальние и разные места, отлучая его величество от доброго и честного обхождения, что тогда народу весьма прискорбно и печально было. И как прежде Меньшиков, еще будучи в своей великой силе, ненасытным своим властолюбием его величества блаженные памяти племянника нашего, взяв в свои собственные руки, на дочери своей в супружество сговорил, так и он, князь Алексей с сыном своим и с братьями родными, его императорское величество в таких младых летах, которые еще к супружеству не приспели, богу противным образом... привели на сговор супружества к дочери его князь Алексеевой княжне Катерине...” В заключении описания прочих вин Долгоруких манифест предписывал: “...и за такие его преступления хотя и достоин быть наижесточайшему истязанию, однако ж мы, милосердия, пожаловали вместо того, указали, лишив всех его чинов и кавалерии сняв, послать в дальнюю его деревню, в которой ему жить безвыездно за крепким караулом”.

11 В царском указе 12 июня 1730 года Долгорукие обвинялись в непослушании, отказе ехать в пензенские деревни, куда их выслали. “Того ради,— говорилось в указе,— послать князя Алексея Долгорукова с женою и со всеми детьми в Березов, князь Сергия с женою и детьми в Аранибург, князя Василия — в Соловецкий монастырь, князя Ивана, княж Григорьева сына — в Пусто - Озеро. И за ними послать пристойной конвой офицеров и солдат и держать их в тех местах безвыездно за крепким караулом”. 15 июля все владения Долгоруких были конфискованы и присоединены к владениям Анны Ивановны. Всем ссыльным было определено на содержание по одному рублю в день.

12 Автор не совсем точен. Ссыльные были, по-видимому, привезены в Тобольск, а оттуда на барже отправлены в Березов, который действительно стоял на острове, образуемым двумя реками — Сосьвой и Вогулкой.

13 В Березов приехали князь Алексей Григорьевич Долгорукий с женой Прасковьей Юрьевной (которая вскоре, не выдержав трудностей тяжкого пути, умерла) и их дети: Иван с женой Натальей, Николай — 18 лет, Алексей — 14 лет, Александр — 12 лет, Екатерина — 18 лет, Елена — 15 лет, Анна — 13 лет.

14 Факты свидетельствуют о другом, далеком от благонравия, образе жизни и поведении И. А. Долгорукого в Березове, что в немалой степени стало причиной последующих несчастий всего клана Долгоруких.

Текст воспроизведен по изданию: Безвременье и временщики. Воспоминания об "Эпохе дворцовых переворотов" (1720-е - 1760-е годы). Л. Художественная Литература. 1991

© текст - Анисимов Е. 1991
© сетевая версия -Тhietmar. 2004

© OCR - Николаева Е. В. 2004
© дизайн - Войтехович А. 2001 
© Художественная Литература. 1991