Зайн ал-Абидин Марагаи. Дневник путешествия Ибрагим-бека. Часть 6.

Библиотека сайта  XIII век

ЗАЙН АЛ-АБИДИН МАРАГАИ

ДНЕВНИК ПУТЕШЕСТВИЯ ИБРАХИМ-БЕКА ИЛИ ЕГО ЗЛОКЛЮЧЕНИЯ ПО ПРИЧИНЕ ФАНАТИЧЕСКОЙ ЛЮБВИ К РОДИНЕ

Помню, я спросил еще кого-то о численности жителей этого же города, и тот ответил мне, что она составляет, вероятно, тысяч тридцать. Хотя и этот человек говорил лишь наобум и по догадке, но он, по-видимому, был ближе к истине.

То же относится и к расстояниям между остановками. В течение всего путешествия, когда бы я ни спросил у возницы, сколько фарсангов от одной остановки до другой, он неизменно отвечал: «Шесть». Ехали мы восемь часов или десять.

Оказывается, эти люди усвоили такие цифры от своих отцов и дедов, а правильного счета нет у них и в помине.

Более того, большинство жителей не знает своего возраста, и годы рождения определяют чаще всего по тем или иным событиям. К примеру, говорят, что такой-то родился, когда произошло землетрясение, или эпидемия, или такая-то война, или в такой год, когда умер такой-то знаменитый человек, или это было в правление такого-то губернатора.

Можно подумать, что у них у всех не нашлось ни пера, ни бумаги, чтобы записать год рождения ребенка, чтобы не припоминать потом какие-то памятные события, случившиеся на их родине. Лишь очень немногие люди знают свой возраст.

Не меньшая неразбериха царит здесь и с паспортами, или, как их называют в Иране, «тазкире». Я не раз видел в руках у семидесятилетнего человека паспорт сорокалетнего с чужим описанием примет. Чиновники пишут в паспортах все, что взбредет им в голову, часто не церемонятся даже с именами владельцев этих паспортов. Точность никогда и никого не интересует, так как главная цель во всех таких делах — не порядок, а сбор денег.

Несчастные в простоте души полагают, что и в других странах паспорта учреждаются только ради взимания налогов, — да истребит господь само это зловредное слово! — и не ведают, сколь велика польза, которую извлекают другие народы и страны из подобных разумных мероприятий.

Государство вводит паспорта главным образом для всех передвигающихся и меняющих место своего жительства, а также ради порядка и устройства положения народа. При всех превратностях судьбы и во всех случаях это позволяет иметь сведения о положении народа и знать, что и где случилось с каждым человеком. Вот почему в этих странах получение паспортов, позволяющих ехать за границу, связано с большими трудностями и в отношении человека, испрашивающего паспорт для такой поездки, производится тщательная проверка. [195]

В Иране же производство паспортов выглядит до крайности занятно: во-первых, здесь каждый может получить аренду на их печатанье и может печатать паспорта такого вида, какого ему заблагорассудится, во-вторых, паспорт выдается без всякой проверки любому, кто его просит, лишь бы он уплатил за него деньги, а что там написано — роли не играет.

Один из моих друзей рассказывал о том, что в порту Джедда он видел в руках у иранских паломников паспорта самых разнообразных видов. Другой знатный человек из Мазандерана, лично мне знакомый, записывал во время путешествия суммы, которые он потратил на паспорта. Я видел эту тетрадь с записями и клянусь, что только подписывание паспорта в разных местах ему стоило сорок пять туманов. Этот же человек рассказывал, что многие понуждаемые духовенством крестьяне, не зная истинного счета деньгам, как только заведется у них в кармане сотня-полторы туманов, тотчас отправляются в Хиджаз. 208 На первой же остановке из этих бедняг выколачивают все деньги, и они оказываются нищими. Он был свидетелем того, как несколько таких иранцев, не вынеся лишений и мук голода, скончались на пароходе уже на обратном пути из Джедды, и тела их бросили в море. В карантине возле какого-то города он встретил также несколько паломников, просивших милостыню, которые потом еле живые добирались до дому.

— Если бы я был муджтахидом, — добавил мой знакомый, — то издал бы указ, запрещающий отправляться в Мекку всякому, у кого в кармане на путевые расходы есть меньше, чем семьсот туманов.

— Брат, — пошутил я, — хорошо, что господь не сделал вас муджтахидом, не то вы и впрямь наложили бы запрет на это богоугодное дело.

— Позвольте, дорогой земляк, — загорячился он, — я ведь это говорю только из чувства сострадания. Если бы вам самим довелось их видеть и понять те мучения, которые они терпят в Мекке и Медине от безденежья, вы сказали бы еще и не то. Клянусь творцом, когда увидите сами, поймете все, что я сказал! Их нищета и лохмотья так ужасны, что всякий содрогнется от стыда за этих босых и с непокрытой головой паломников.

Я счел небезынтересным занести весь этот разговор в мой путевой дневник, хотя он вроде бы и не касается непосредственно моего путешествия по Ирану. Но в течение четырех дней, проведенных в Батуме в ожидании парохода, других дел у меня не было, и я коротал время над своими записями.

Уповаю на то, что упоминание подобных фактов принесет какую-нибудь пользу, ибо главная моя цель — направить стремления моих соотечественников к просвещению.

Как я уже успел убедиться, получить в Иране какую-либо должность, титул или управление областью может всякий человек из любого сословия и класса. Трудность заключается лишь в том, чтобы достать большую или меньшую сумму денег на подношения и взятки. Всякий, кто [196] отрицает это, попросту «наводит тень на светлый день», ибо вопрос этот безусловно ясен.

Все же одна должность составляет исключение из общего правила: никто не может ее получить ни взяткой, ни подарком, потому что она требует специальных знаний и образования. И только она одна защищена от посягательств богатых недоучек.

Если вам еще не пришло в голову, что это за должность, то я подскажу, — это заведывание иранским телеграфом, так как именно здесь без образования не обойтись.

Если случится так, что в один прекрасный день откажутся от работы десять министров или сто военных, вроде майоров, полковников и даже более высоких чинов, то еще до наступления вечера все их места будут заняты. А вот ежели телеграфные чиновники откажутся от выполнения своих обязанностей, то сразу прекратятся все телеграфные отправления и в государственных делах начнется страшная путаница. В Иране трудно найти человека, который понимал бы эту телеграфную науку, хотя за границей обучить ей можно любого ребенка школьного возраста и наука эта считается там одной из самых обычных и простых для обучения. Если человек не знаком с этим делом, то дай он взятку хоть в сто тысяч туманов, ему не видать места чиновника на телеграфе. Такие примеры еще более свидетельствуют о великом значении науки и просвещения.

Если бы можно было преобразовать наши отечественные школы и поставить обучение в них в соответствие с требованиями современности, тогда наши дети могли бы вспоследствии честно трудиться и никому не пришлось бы добывать средства существования для своей семьи ложью и обманом, вредить другим или же предавать интересы своей родины, государства и народа.

Алхимия, в которую верят многие народы Востока, — тоже часть науки. 209 Но, как известно, в Иране алхимия разорила не одно семейство. Множество жуликов и шарлатанов, прикрывшись званием химиков, слетелось в Иран, так как ни в каких других цивилизованных и благоденствующих странах никто не стал бы прислушиваться к их лживым речам. Пользуясь невежеством, царящим в Иране, они разоряют людей; многие почтенные особы с вечера до утра жгут печи, поддерживая неугасимый огонь, и так самозабвенно предаются этому занятию, что бросают дом и семью. Эта повальная болезнь досталась нам от предков.

Я лично знаю в Иране много больших домов, которые превратились в груду пепла в результате таких опытов. А вот если бы иранцы были людьми просвещенными и сведующими, то они, наверно, отдавали бы себе отчет в том, что, меняя цвет какого-либо вещества, сущность его изменить невозможно. «Окрась слезу хоть целой радугой красок, ты не превратишь ее в бадахшанский рубин». 210

Химия — наука и наука весьма благородная, это никто не станет отрицать. Но это не та химия, что имеет хождение среди жителей Востока и [197] сводится к устной передаче сведений: «Такой-то индус сказал, такой-то мавр написал». Истинную науку химию надо постигать в школах, а не учиться ей у разных странствующих иранских и туранских 211 дервишей.

Если бы иранцы изучили эту замечательную науку по книгам, вникнув в наставления мудрых учителей, то они легко бы избавились от нужды и жили в полном благоденствии, разработав несметные сокровища, таящиеся в их земле. Они уберегли бы от губительного разрушения дома, которые низкие и бесчестные алхимики сожгли огнем своей лженауки, и предотвратили бы все те унижения, коим подверглись обитатели этих домов.

Если бы я рассказал им, что в европейских странах благодаря распространенности наук и процветанию учебных заведений только в одной типографии занято делом ежедневно четыре тысячи человек, — никто из моих уважаемых соотечественников не поверил бы. Только в одной Англии в типографиях работает около трех тысяч человек, и ровно столько же моих соотечественников бегут каждый год за границу, понуждаемые злом невежества, и занимаются там самым черным, самым низким трудом, которым гнушаются жители этих стран.

Этот философский камень, этот чудодейственный элексир, имя которому школа, смог бы принести свои прекрасные плоды. Юноши нашей страны, получив пользу от просвещения и мудрости, привезли бы из-за границы машины и силой науки начали бы переработку тех мазандеранских лесов, которые ныне беспощадно вырубаются иностранцами. Эти же юноши стали бы выделывать из древесины бумагу, вот такую, как я сейчас держу перед собой. Просвещение принесло бы нам полезнейшую вещь — телефон. С его помощью я мог бы хоть сегодня побеседовать с достойным мужем, которого я имел счастье узнать в Тегеране, мог бы спросить у него обо всем, что не вспомнил тогда, и спросить, не повышая голоса, так, как будто я снова сижу в его библиотеке. С помощью телефона я мог бы послать привет моей матушке в Египет и обменяться с ней несколькими словами, потому что я знаю, как бедняжка тоскует сейчас обо мне.

Только науке по силам в самую темную ночь осветить за несколько минут большой город без всякого горючего и фитилей. Еще большее чудо являет наука, когда помогает европейцам варить сталь, ценящуюся на вес золота. Во всем можно обнаружить этот чудесный философский камень — школу, каждый человек нашей планеты носит в себе его частицу. И лишь одно место, где вы его не отыщите, это Иран!

Как понять, почему люди этой древней страны, нация благородная и разумная, не скорбят о своей потере, не ищут этот камень? Ведь говорится в хадисах: «Мудрость — вот предмет стремления каждого мусульманина, он берет ее везде, где находит».

Только диву даешься, глядя на тех слепых людей, которые говорят, что такое положение предопределено самим вращением небес. Неужто им невдомек, что небо готово обрушиться на них за их клевету! [198]

Несчастный! Само небо даровало тебе целых пятьдесят лет спокойствия, уберегло тебя от войн и внутренних распрей, а ты все это долгое время сидишь в темноте, запершись в четырех стенах своего дома, лишь издали глядишь на освещенные дома соседей и не хочешь получить свою долю света! Так в чем же повинна судьба?

Слышишь небо говорит тебе: «Моей вины здесь нет. Я в данном случае только исполнитель злой воли губернаторов, старост и полицейских». И становится понятно, что великий творец, создавая мир, проявил бесконечную мудрость и отнюдь не предначертал какой-нибудь нации быть отверженной и немощной.

Когда нация — какая бы ни была, в том числе и иранцы, — поступает согласно наставлениям и заповедям пророка, когда в основе ее действий лежит справедливость, когда она стремится к знаниям и просвещению, печется о вере, любит родину и своих сограждан, то небо всегда и во всем посылает ей свою помощь.

Людям уготовано счастье в будущем мире, но и на нашей грешной земле они могут жить в величии и достатке, не роптать на судьбу и не предъявлять претензий к небесам.

Скоро и сами иранцы поймут: с тех пор, как взошло озаряющее мир солнце ислама, ни одной нации так не благоприятствовали небеса, как иранской. Если они и впредь будут, так же как ныне, пренебрегать средствами науки и прогресса и жить по старинке, то очень скоро поток бедствий, несущийся из городов севера, затопит их или поднимутся страшные волны из Оманского моря 212 и захлестнут их страну.

И тогда навеки попрано будет наше национальное достоинство и наша независимость, а со страниц истории безвозвратно стерто само название иранского народа. «Не останется тогда у соперников ни головы, ни чалмы». Клянусь творцом, при одной мысли об этом кровь леденеет у меня в жилах!

Как обстоит дело в других странах? Держа наготове миллионные войска, вложив в вооружение — пушки и винтовки сотни тысяч при государственном доходе, исчисляющемся миллиардами, эти страны ни на единый миг не упускают из виду увеличение своей мощи. Их деятели трудятся день и ночь, и мысли их ежечасно обращены на расширение государственных границ.

Министр финансов там неустанно изобретает средства для увеличения доходов, военный министр занят снаряжением войск, а министр образования печется об открытии новых учебных заведений и об улучшении работы существующих. Каждый занят своим делом, не вмешиваясь в чужое, и все вместе они, заткнув полу благородного рвения за пояс чистейших побуждений, заняты служением государству и народу.

Их главная цель — не уронить международного престижа своей родины и всячески поднимать достоинство и славу народа. Короче говоря, они почитают родину своим домом, а народ — любимыми детьми и твердо [199] знают, что воспитание детей и благоустройство жилища — главнейший долг человечества.

Они изгнали из употребления в своей стране такое презренное выражение, как «мое дело — сторона», и никогда их дети не слышат этих злосчастных слов, которые так часто срываются у нас с уст взрослых. Стоит случиться где-нибудь катастрофе или какому-нибудь стихийному бедствию, сразу же рассылаются повсеместно листы для сбора пожертвований и все с открытой душой по мере возможности помогают потерпевшим и изыскивают любые способы оказать им поддержку.

Суть моих слов дойдет лишь до того человека, у которого, так же как у меня, несчастного, любовь к родине вошла в плоть и кровь.

Сейчас я нахожусь в большом затруднении: как рассказать обо всем виденном тем людям, с которыми я встречался и беседовал в Египте? Правдиво описать все мои впечатления — значит подтвердить их слова, а этого мне не хотелось бы делать. Погрешить против правды — значит поступить наперекор заветам отца, который учил меня никогда не кривить душой.

Мне остается просить у господа, чтобы он либо переделал мой характер, либо послал мне смерть, либо даровал, наконец, Ирану процветание и счастье. Из этих трех путей легчайший — смерть, но что тогда станется с моей бедной матушкой? Ведь у нее нет никого, кроме меня!

Вместе с тем в мое сердце закрадывается надежда, что предводители иранского государства, поездив по иностранным державам, собственными глазами увидят материальный прогресс и цивилизацию стран Запада и Севера. Может быть, после этого кровь благородного рвения взыграет у них в жилах, и тогда они примутся расчищать пути для процветания их родины.

Что и говорить, реформы в таком большом государстве — дело нелегкое, они потребуют много времени. Это ведь не халва, которую можно сварить и съесть в одночасье.

Япония, например, целых двадцать лет занималась реформами, 213 и никто не догадывался, потому что все проводилось сугубо секретно. Когда же дела были приведены в порядок, завесу тайны отдернули, и все окружающие увидели за ней вместо темноты лучи цивилизации и прогресса: невежество и необразованность уступили место просвещению.

Кто знает, может быть, иранское правительство тоже втихомолку готовится к подобным мероприятиям — ведь за лишениями и бедностью нередко следует преуспевание <...>.

Когда я стал понемногу успокаиваться после всех этих мыслей, как будто был без сознания и пришел в чувство, я спросил сам себя: «Ну, Ибрахим, довольно с тебя? Или еще будешь говорить?». И ответил сам себе опять в который раз: «Вот что нужно Ирану — школы, устроенные по новому образцу, железные и шоссейные дороги, регулярное войско во всех главных городах, как это надлежит столь обширному государству, и [200] широкие сферы торговли, чтобы соседи умерили по отношению к нам свою алчность. Мы не желаем, чтобы наш ближайший сосед, 214 который проявляет слабость в сохранении собственных богатств, топтал наши законные права и посягал на наши исконные земли, не довольствуясь тем, что уже захватил у нас. Если всего этого у нас не будет, то не станет возможным ни защита нашей родины, ни соблюдение святых прерогатив шариата и ислама».

Если бы наши далекие предки — да будет их прах орошен водой милосердия! — в свое время употребляли бы, как и мы, несчастные, формулу «мое дело — сторона» и руководствовались ею в делах, то сегодня у нас не было бы и этого убогого пристанища. Ведь всякому ясно, что когда человек разбивает сад и сажает в нем фруктовые деревья, то думает он о детях, кои насладятся цветами этого сада и вкусят сладость его плодов.

Наши предки, заплатив за благоденствие родины ценой своей крови, берегли ее во имя нас. Вглядитесь внимательно в землю нашей родины: вы не увидите ни единой ее пяди, не обагренной кровью наших благородных предков. Сколько бесценных жизней погибло, защищая эту горсть земли!

В те времена, когда со всех четырех сторон нас теснили сильные враги, наши высокородные деды денно и нощно сражались с ними, не пугаясь бесчисленных жертв, дабы очистить нашу землю от сорняков иноземного владычества.

Теперь, когда мы по лености нашей и недомыслию, которые и составляют нашу главную беду, ничего уже не можем прибавить к былому блеску Ирана, допустимо ли, потеряв так много, не стараться сохранить ту малость, что нам осталась, и топтать бесстыдными ногами любовь к господу и верность родине? Терпимо ли, что у нас не осталось и крупицы благоговения пред мечетями и местами поклонения, этими великими благами, коими нас оделил творец, завещая блюсти их сообразно высокому достоинству ислама?!

Боюсь, что господь ниспошлет нам возмездие за нашу черную неблагодарность, и тогда божий гнев лишит нас всего, чем мы еще можем гордиться.

Цель моих слов — напомнить об этом иранцам, а ежели они не отзовутся — пусть Иран сгорит в огне тирании! Тогда уж и мое дело — сторона, и лишь там, вдали, сердце мое изойдет тоскою.

А если вдруг вернется эпоха Ануширвана Справедливого и во всей стране воцарится благоденствие, то я не искал бы для себя никакой поживы — моей сладкой долей будет только гордость и радость.

Если мои уважаемые соотечественники спросят, с какой стати этот говорливый юнец под видом наставлений народу нашей страны вмешивается в наши внутренние дела, то я со всей почтительностью отвечу: конечно, я лишь ничтожная пылинка, не идущая в счет, но стоит прислушаться к словам великих мира сего, которые изволили поделиться с нами такой истиной: «Важно то, что говорят, а не то, кто говорит» [201]

Сам по себе высокий сан ни тени
Величия не придает словам,
И потому — всегда внимайте смыслу,
А кто сказал — какое дело вам?..

Я же смиренно молю творца дать мне дожить до того дня, когда я своими глазами увижу благие времена, которые пророчил мне в Тегеране почтенный и уважаемый муж.

Главное условие этого счастья зависит от согласия и единодушия министров и правителей страны, которые должны решительно выбросить из сердец все корыстные и личные побуждения, помогать друг другу в устранении темных сторон жизни нашей родины в своем служении ей.

Я был глубоко погружен в эти мысли, как вдруг услышал, что Юсиф Аму обращается ко мне со словами:

— Господин бек, разве вы еще не хотите кушать? А я очень голоден, уже давно прошло время обеда.

Вижу, и впрямь время близится к вечеру.

— Что же, и то правда! — сказал я. — Пойдем, поедим, а потом сходим на базар купить часы, свои-то в Тегеране я выбросил на ветер.

— Вот, вот, господин бек, — подхватил Юсиф Аму, — я уж давно собирался спросить, где ваши часы, да все как-то не приходилось к слову. Теперь вы сами вспомнили об этом. Никак я не могу взять в толк, что случилось с вашими часами?

— Об этом не спрашивай, все равно не скажу.

— Отчего же? — растерялся он.

— Потому что я не смогу рассказать тебе правду об этом приключении. А ведь ты сам знаешь, что ложь не в моем обычае.

Бедняга грустно замолк и не произнес больше ни слова.

Мы вышли из гостиницы и отправились обедать и покупать часы. При выходе мы встретили какого-то иранца и спросили у него, не знает-ли он поблизости лавки, где торгуют челавом.

— Нет, — ответил он, — но если вы желаете пообедать, то могу указать лавку, где готовят кебаб.

— Что ж, — заметил я, — это тоже неплохо. Если вы нас туда проводите, будем вам крайне признательны.

Он любезно согласился и проводил нас до лавки. Принеся ему свои благодарности, я пригласил его отобедать с нами. Однако он, сославшись на то, что недавно ел, попрощался с нами и ушел.

Мы поели кебаб в маленькой лавчонке, а затем, разыскав магазин часов, вошли в него.

Нам навстречу поднялся еврей небольшого роста — владелец магазина. Когда я спросил у него о цене, он ответил мне что-то по-русски. По-азербайджански он не понимал и, как оказалось, не смог ответить и тогда, когда я обратился к нему на английском и французском языках. Было ясно, что он знает лишь русский язык. Мы уж собрались было уйти, но [202] он не пустил нас и, взяв в руки несколько часов, знаками показал нам, чтобы мы следовали за ним. Тогда я понял, что он идет за переводчиком.

Рядом с лавкой было еще какое-то помещение, туда вела лестница. Еврей поднялся наверх и постучал в дверь; стоя за его спиной, мы услышали, как чей-то голос произнес по-французски: «Войдите!».

Вслед за маленьким продавцом часов мы шагнули через порог и увидели в комнате трех иранцев, сидящих за обедом.

Мы почтительно приветствовали их.

— Пожалуйте, во имя бога, входите и разделите с нами трапезу, — сказали они.

— Благодарствуем, — ответил я, — но мы только что пообедали.

Еврей — владелец магазина — объяснил им по-русски суть дела; пришли дескать ваши соотечественники, желающие приобрести часы. Короче говоря, с помощью переводчиков мы сторговали у него часы за двенадцать рублей.

Еврей взял деньги и покинул комнату. Поскольку в России в любом доме всегда наготове чай, нас пригласили к столу и угостили чаем. Потом завязалась беседа.

Выяснилось, что хозяин дома — иранский купец; он постоянно живет в Батуме и занимается тут торговлей, главным образом привозя и перепродавая чай. Он полюбопытствовал, кто мы и откуда.

— Я — иранец, живу в Египте, сын такого-то, — ответил, как обычно, я. Услышав это, мой собеседник проявил признаки большой радости и с удвоенным оживлением начал расспрашивать о моих знакомствах и родне. Как оказалось, он хорошо знал моего покойного отца; он выразил глубокие сожаления по поводу его кончины.

Я поинтересовался, как зовут двух других иранцев, присутствующих в комнате.

— Это — Таги Кербелаи, — сказал он, указывая на одного, — по происхождению он из города Маранда, но теперь постоянно живет в нашем городе. Другой наш собеседник — Халил Султан, муж моей сестры, живущей в Иране. Сестра прислала его, чтобы он непременно увез меня отсюда к ним, на родину. Она не понимает, видно, что я живу здесь в полном покое, и в безрассудной сестринской любви хочет подвергнуть меня тысяче всяких опасностей, которые подстерегают живущих в Иране.

Мы еще немного пошутили и посмеялись, как вдруг открылась дверь и вошел какой-то человек.

— Господин хаджи, он опять водит меня за нос! — начал он без всякого предисловия: — Заклинаю тебя господом богом, вызволи меня из когтей этого тирана!

— Дорогой баба, — сказал хаджи, — что же я могу поделать?! Я три раза ходил к нему, усовещивал его, чтобы он дал вам сто пятьдесят рублей, и он трижды мне в этом клялся. Что это за штуки такие! Да покарает господь эту шайку, которая, не страшась ни бога, ни пророка, чересчур [203] уж обнаглела, пожирая имущество бедняков и сирот! Идите себе с богом, я сегодня же опять пойду к нему и уж настою, чтобы он прекратил тяжбу. Человек рассыпался в благодарностях и восхвалениях и вышел.

— Что случилось? Кто этот человек? — спросил Халил Султан.

— В прошлом году, — рассказал хаджи, — в этом городе умер один иранец, владевший бакалейной лавкой. Консул продал все имущество лавки, выручил семьсот пятьдесят рублей с лишним да и прибрал их к рукам. Теперь приехал этот человек — брат купца. У него с собой свидетельство, выданное влиятельными улемами страны, где подтверждается, что он брат умершего и его наследник. Вот уже несколько месяцев, как он живет в городе. Консул ни за что не соглашается выплатить все оставшиеся после умершего деньги. После бесконечных препирательств нам удалось сойтись на том, что он выплатит хотя бы сто пятьдесят рублей, но и с ними он никак не хочет расстаться.

— А кем прислан этот консул? — спросил я.

— Главным консульством в Тифлисе.

— Так вот туда и надо пожаловаться на вашего консула.

— Да вразумит господь твоего отца! — воскликнул мой собеседник. — Ведь такой образ действий наш консул и перенял оттуда!

— А в чем виноват бедняга консул? Что ему остается делать, раз жалования не платят, — вступился Халил Султан. — Вполне естественно, что все они прикарманивают, где могут, значительные суммы путем всяких взяток и конфискаций.

— Вы сами чиновник и служите в министерстве, — прервал его мой первый собеседник, — потому и заступаетесь за консула. А вам, скажите, тоже не выдают жалования?

— Что бы они ни прибрали к рукам, клянусь творцом, это их законные деньги — вот мое мнение! — с жаром сказал Халил Султан.

— Почему же? — удивился я.

— Вот уже несколько лет, — пояснил он, — как я и в глаза не видел никакого жалования. Скажу вам больше. У меня есть прекрасный конь, которого я люблю и берегу пуще ока своего. Наш генерал как-то увидел этого коня, и глаза у него разгорелись. Сколько он ни досаждал мне разными намеками и подходами, я делал вид, что не понимаю, пока от намеков дело не дошло до прямых заявлений и даже приказов. Однако я твердо стоял на своем. Наконец генерал, найдя претендента на мою должность, собрался уже принять от него взятку в семьсот туманов и передать ему командование моим отрядом. Когда это дошло до меня, я сказал ему в присутствии большого числа собравшихся: «Господин генерал, должность эта испокон веков принадлежала моим предкам. Деды мои служили самому падишаху, отец мой два года во время военных волнений валялся в грязи в Хорасане, был несколько раз ранен. Если вы отдадите мою должность другому, я немедля иду на телеграф и посылаю шаху жалобу на вас. И до самой моей смерти я буду продолжать это дело, потому что понимаю: “Чернее черного [204] цвета нет”. Вот все, что я хотел сказать». Генерал видит: я не из дурачков, которых легко провести. Тогда он отказался от своих намерений, проявил ко мне благосклонность и даже подарил почетный халат. А коня ему я так и не отдал.

Я задал вопрос:

— Скажите по чести, вам вообще не полагается жалованье или же просто его не дают?

— Что за странный вопрос, — удивился он. — Разумеется, от государства нам положено и жалованье, и определенное довольствие, и казна его выдает. Однако все это поглощают другие, а нам, грешным, не попадает ничего. Деньги поступают к высокопоставленным лицам, переходят из рук в руки и, когда минуют десяток инстанций, получателям остается лишь десятая доля, а то и вовсе ничего. Я вообще ничего не получаю, ну и бог с ним, я по милости бога не нуждаюсь, но и мои бедные коллеги тоже ни гроша не видят.

После этого хозяин дома предложил нам немного прогуляться.

— Что ж, это неплохо, — откликнулся за всех Халил Султан.

Мы вышли из дома и, не спеша, стали гулять по городу. Дошли до городского сада — там было очень много народа. Возвращались уже за полночь. Когда пришла пора прощаться, я сказал хозяину, что, по всей вероятности, на следующий день нам не удастся прийти к нему, так как наш поезд уже прибыл сегодня, и завтра с помощью господа мы будем молиться за всех них в Стамбуле.

Хаджи стал возражать:

— Но это невозможно! Я не допущу, чтобы вы уехали завтра. Я надеялся, что вы еще раз пожалуете ко мне!

— Увы, ничего не выйдет, — сказал я. — Надо ехать.

— Но ведь часы-то неподходящие! — нашел он новое возражение. Вижу, дело принимает другой оборот — хаджи, оказывается, суеверен. Притворившись, что ничего не понимаю, я заметил обидчиво:

— Часы мы купили с вашего одобрения. Если они плохие, отчего вы тогда не соблаговолили нас предупредить, чтобы мы не платили денег?

— Да нет! — с досадой сказал он. — Я не про эти часы говорю. Вчера я смотрел гороскоп в календаре и заметил, что на завтра для путешествия по морю предсказание неблагоприятное.

Сердце мое снова сжала тоска, и я воскликнул:

— Да будет проклятие божие и на том календаре, и на его составителе, да и на том, кто верит ему! Как не жаль вам, господнему творению, портить себе жизнь подобными нелепыми суевериями и тратить на это драгоценное время? Какой-то прохвост, который знать не знает, что завтра случится в его собственном доме, пишет все, что ему вздумается; что в такой-то день путешествие морем небезопасно или что видеть вельможу в такой-то час — добрый знак. Пусть бы этот проклятый оставил в покое небесные дела да получше справлял бы свои земные обязанности. Пусть-ка [205] он сначала осведомит своих сограждан о численности населения в Иране, пусть расскажет им о территории страны и о том, какова протяженность ее границ, а потом уж поднимает взоры к небу. Нет никого вреднее этих астрологов, и их календари нас попросту губят. Какой-нибудь жалкий человечишко, живущий милостями шаха, совершает по отношению к нему прямое предательство, когда говорит, что в такой-то, мол, день лицезрение правителей неблагоприятно. Несчастный! Лицезрение правителей всегда благоприятно, только ты будь правдивым, верным и достойным слугой шаха, и тогда, когда бы ты ни взглянул на него, это всегда будет тебе счастливым и добрым предзнаменованием. И наоборот, ежели ты изменишь государству и шаху, то совесть твоя будет все время неспокойна и никакие «счастливые» дни и часы не спасут тебя от справедливого возмездия за бесчестье и за предательство по отношению к государству и народу. Не понимаю, до каких пор будут распространены в Иране и среди иранцев эти нелепые бредни и фокусничество? Господин хаджи, позвольте мне, ничтожному, дать вам такой совет: всякий раз, как у вас появится потребность помыться и очистить от грязи тело, ступайте безо всякого определения «хорошего» или «дурного» часа в баню и мойтесь, ибо это и есть самый благоприятный час. Если у вас возникнут какие-то вопросы, связанные с шариатским судом, — не лезьте в календарь за предсказанием, а идите к законоведу и посоветуйтесь с ним — это и будет самый подобающий счастливый момент. А если, не дай бог, случится заболеть — отправляйтесь к врачу и лечитесь! Выбросьте вон все эти календари, эти сборники всяческих глупостей и не верьте невежественным словам их сочинителей, вроде того что «повышение цен на сахар и шерсть увеличивает силу музыкантов», «большое количество лжецов определяет благополучие паломников», «женщина села боком — значит приумножатся болезни среди людей» и тому подобной чепухе и бессмыслице.

Вижу, при этих словах лицо хаджи помрачнело. Он проворчал:

— Значит, следует, по-вашему, выбросить календарь. Хорошо, а если его не будет, то как вы узнаете, который у нас месяц?

— Дорогой хаджи, — перебил я его, — да разве я вам внушаю, что календари не нужны? Нет, конечно! Они нужны всякому народу и всегда, однако не такие, как в Иране, где на любой странице написана всякая чепуха: «В данном месяце все приметы означают, что сыр будет соленый, сахар — сладкий, хлопок — мягкий, а камень — твердый».

Тут я заметил, что хаджи кипит от гнева. Поэтому я свернул клубок этого разговора и, попрощавшись, вышел.

Мы переночевали в гостинице; проснулись, когда солнце стояло уже высоко. После обычной молитвы и чашки чаю Юсиф Аму по указанию служащего гостиницы понес наши паспорта на визирование в иранское и турецкое консульства.

Иранское консульство взимает за каждую визу два рубля, а турецкое один рубль восемьдесят копеек. При этом в турецком консульстве на [206] паспорта наклеивают марки стоимостью в двадцать пиастров. Как мы узнали, то, что платится турецкому консулу, все идет в казну упомянутой страны, а то, что мы даем иранскому консулу, он просто кладет в свой карман.

К тому времени, когда окончились все церемонии визирования паспортов, было уже четыре часа пополудни. Мы отправились на пристань и увидели, что пароход уже производит погрузку.

Отход парохода запаздывал, и я поднялся на мостки. При этом я был настолько расстроен и растерян, что как будто потерял рассудок. Вдруг до моих ушей донесся встревоженный возглас Юсифа Аму:

— Господин бек, очнись, упадешь в море!

Придя в себя, я заметил, что стою у самого края, еще шаг, и я был бы в воде. Я отпрянул назад и оглянулся на Юсифа Аму: бедняга в ужасе схватился за голову.

Наконец, мы дождались времени отправления парохода и направились к нему. Тут мы заметили, что это тот же русский пароход «Азов», на котором мы начали свое путешествие. Пароходная прислуга узнала меня, и начались взаимные приветствия и расспросы. Это благоприятное совпадение привело меня в хорошее расположение духа.

Но вот наш пароход отчалил. Погода была прекрасная, море спокойное. Мимо нас замелькали пристани портов Трабзон, Гиресун, Самсун, Синоп... Наконец, на пятый день мы вошли в Босфорский пролив, и там в таможне под названием Гават, что находится у входа в пролив, я подсчитал, что минуло ровно восемь месяцев и двадцать один день с того часа, как мы отправились из этого самого места на поклонение в святой Мешхед и в путешествие по Ирану.

* * *

Когда я кончил читать описание этого возбуждающего тоску путешествия, я был погружен в пучину изумления. Взглянув на часы, я заметил, что время уже перевалило за полночь — было десять минут первого. Тогда изумление мое возросло еще больше, ибо я понял, что читал этот дневник, не отрываясь, много часов подряд, и за все это время я не курил, не ел и даже не вставал с места, словом, забыл обо всем совершенно, в том числе и о себе, и о своих бедных гостях. Как я уже говорил, они ушли в баню и еще не вернулись. Солнце давно зашло, а о них не было ни слуху ни духу.

Я встревожился: где они, не случилось ли с ними чего и где они обедали? Позвав слугу, я заметил, что он выказывает все признаки удивления.

— Ага, разве вы дома?! — растерянно спросил он. — Мы думали, что Вы ушли вместе со своими гостями. Госпожа еще спрашивала меня, отчего это вы не возвращаетесь. [207]

— Не болтай глупости! — прервал я его. — Ты же видишь, что я здесь, так что за смысл в этих вопросах? Ступай сейчас же к хану Валаду, поднимись на второй этаж и загляни в комнату номер такой-то. Если гости там, то проводи их сюда. Если же их нет, то спроси у хозяина комнаты, приходили они к нему или нет. И возвращайся быстрее!

Слуга ушел, а я не переставал думать о своих гостях и чувствовал сильнейшее смущение при мысли, что по небрежности не пошел вместе с ними.

Однако прошло еще немного времени, и мои гости вернулись. Я вскочил им навстречу и, когда они сели, сказал, обращаясь к Ибрахим-беку:

— Брат, вы повергли меня в состояние крайнего потрясения, вручив мне эту печальную повесть — дневник вашего путешествия. Чтение книги настолько захватило меня, что я забыл и о вас, и обо всем на свете, до сих пор ничего не ел, более того, не курил и не вставал с места. Мои домашние были уверены, что я ушел с вами вместе. Как только я опомнился, первой моей мыслью было, где вы и что с вами.

— Мы вышли из бани и встретили одного знакомого, нашего соотечественника, он повел нас к себе, и там мы обедали и пили чай, — объяснил Ибрахим-бек. — Он очень настаивал, чтобы мы остались у него переночевать, но мы все же не сдались на долгие уговоры и отказались, а выйдя от него, столкнулись с вашим слугой, посланным за нами.

Обменявшись с гостем еще несколькими словами, я приказал подавать ужин. И тут я вдруг вспомнил, что из Египта на имя Ибрахим-бека пришло письмо.

— Ах, брат, совсем позабыл! — воскликнул я. — Из Египта получено письмо для вас.

Я вынул письмо из шкатулки, и Ибрахим-бек в сильном волнении, раскрыв его, прочел вслух.

Вот содержание этого письма:

«Дорогой брат! Слава аллаху и его милостям, все ваши родственники и знакомые пребывают в благополучии и здравии. Надеюсь, что сейчас вы с помощью творца уже вернулись в Стамбул. Невозможно и описать, как все ваши друзья беспокоятся о вас и как опечалены длительностью вашего путешествия. Нам представляется, как вам, выросшему на воле в Египте, трудно приспособиться к жизни в Иране. И, конечно, с вашей привычкой говорить всегда и всюду правду, в Иране вам, надо думать, не поздоровится.

«Ваша старая матушка особенно тоскует и день и ночь пребывает в слезах и вздохах. О жестокий человек! Боюсь, что память о друзьях начисто ушла из вашей души. Но где ваша сыновняя любовь?! Ведь за весь этот долгий срок от вас не пришло ни одной телеграммы, которая успокоила бы ваших друзей и явилась бы целительным бальзамом для страдающего сердца вашей бедной, беспомощной матери.

«Я хорошо сознаю, что, увидев прелести своей возлюбленной “госпожи Персии”, вы забыли весь мир со всем сущим, не говоря уже о нас. Слава [208] богу, несколько дней назад пришла, наконец, из Тебриза телеграфом весть о том, что вы прибыли туда. Узнав эту новость, все ваши друзья возликовали, а родительнице вашей она даровала новую жизнь. Два дня она не осушала радостных слез, без конца целовала телеграмму и прикладывала ее к глазам.

«Телеграмма счастливым случаем пришла так быстро, что это стало предметом всеобщего изумления и удивления. Можно было подумать, что вы почувствовали всю силу печали ваших друзей и вашей матери и прибыли самолично за три часа и тридцать четыре минуты, чтоб рассказать нам о себе и своем путешествии.

«Поистине, да будет превознесен поэт Мирза Рази, 215 сказавший о гонце, что летит быстрее молнии:

О ты, достойный, чей султан и то — надежный щит,
О положенье бедняка ты шаху сообщи.
О ты, кому столетний путь — всего лишь краткий миг,
Кто быстроног и легкокрыл, как вешние лучи,
Кому пройти один фарсанг, как мне — достать рукой
От глаз до уст, о великан, молю я, не молчи!..

«У нас нет ничего нового. Все друзья находятся в здравии, и у всех с языка не сходит ваше имя. Некоторые говорят: “Как жаль, что нам не пришлось побывать в Иране вместе с Ибрахимом! То-то интересно было бы посмотреть, как он выходит из себя, глядя на тамошнюю жизнь, как сыплет страшными проклятиями и попрекает каждого встречного в неверии, безнравственности и отсутствии патриотизма”. При этом они посмеиваются.

«Да хранит вас аллах, возвращайтесь скорее — сами увидетесь с ними! Если хотите выйти из положения, то предупреждайте их слова, говорите наперед их то, что они хотели бы сказать, и посмеивайтесь вместе с ними. Иначе ваше дело плохо, уж они отыщут все средства, чтобы насмеяться над вами и позлить вас.

На долгую тему я кратко с тобой говорил,
А ты, если хочешь, развей это в длинный рассказ.

«Печальным событием, которое случилось уже после вашего отъезда, была для нас всех кончина хаджи Али Бабаи Салмаси — да успокоит господь его душу! Все друзья его — и здесь на родине, и те, что были на чужбине, — очень горевали по поводу его смерти. Сразу после завершения траурной церемонии прибыли чиновники из иранского консульства и конфисковали его поместья и все имущество. Всего после него осталось тридцать четыре тысячи лир наличными и недвижимым имуществом, хотя некоторые лица утверждали, что богатства умершего были еще больше. То, что причиталось на долю некоего Али Риза Сагира и Мухаммада Али Мухтал аш-Шуура, передали в банк с обязательством выплачивать Али [209] Риза на нужды его школы двадцать пять лир ежемесячно, а Мухаммаду Али — восемь лир. Доля более крупных наследников тоже ушла в руки этих чиновников.

«Целую неделю чиновники консульства делили имущество умершего. Консульство прибрало к рукам всего лишь пять с половиной лир, и то в качестве консульского сбора или “платы за присуждение”, взяв их из доли более крупных наследников. Из доли же мелких наследников не взяли ни динара.

«Таково было одно событие, но случилось и другое, на редкость странное. Один из ваших друзей, владевший магазином в Суэцком порту, выехал по торговым делам в Судан. Мне помнится, это случилось, когда вы еще были в Каире. Через некоторое время вдруг распространился слух о его смерти. Тогда некий хан, иранский консул, послал из Каира в Суэц своего человека. Магазин этого купца опечатали, служащих прогнали, а все деньги и товары забрали. Не знаю уж, каким путем несчастный владелец магазина узнал в Судане об этом происшествии. Лишь через полтора месяца смог он сам приехать в Суэц и увидел, что магазин его опечатан. Он вернулся в Каир и сколько там ни взывал: “Я жив, верните мне мой магазин, отдайте имущество!”, ничто не помогло, а господин консул всячески увиливал от ответа. Несчастный был вынужден прибегнуть к защите властей, но и тогда на него не обратили никакого внимания. Вот какой скандал! Вчера ага Мирза Аббас и хаджи Халил ага пошутили над ним: “Эх, раб божий, в консульстве уже подтверждено, что ты мертв. Теперь тебе надо снова съездить в Судан и привезти оттуда достоверное свидетельство, что ты жив. Вот тогда дело твое примут к расследованию!”. Бедняга от этих слов словно обезумел, мечется туда и сюда и все надеется что-нибудь выхлопотать. Каирские горожане говорят: “Жаль, нет Ибрахим-бека: он или уж прозрел бы наконец, или снова начал бы упрекать нас в отсутствии патриотизма и чувства чести...”».

Вижу, у Ибрахим-бека задрожали руки. Он изменился в лице, пришел в полное смятение духа, тут же разорвал письмо в мелкие клочки и, швырнув их на пол, воскликнул:

— Сам не знаю, что за проклятье я ношу на себе! Неприятности так и преследуют меня! Можно подумать, что все эти известия специально собрали, чтобы прижечь каленым железом мое сердце. И не ведают того, что мое бедное сердце и без того просто кровоточащий кусок мяса. О жестокий человек! Будто специально для встречи со мной он приготовил мне этот гостинец! Клянусь творцом, после всего этого я скорее соглашусь, чтобы иранский консул разграбил все мое имущество и самого меня подверг любым напастям, лишь бы после моей смерти не врывались в мой дом для раздела имущества эти бритые христиане, одетые в шляпы, подобные мискам. Несведущие люди полагают, будто в России нет произвола и чиновники там не берут взяток. Клянусь богом, дать им волю, так они, подобно теленку Хаджи Насреддина, будут резвиться, пожалуй, попрытче [210] иранских чиновников! Но вся беда в том, что у нас загрязнен сам источник. Если уж какого-нибудь русского чиновника поймают на взятках, то ему не отвертеться, там сразу доберутся до сути дела и даже обращение к заступничеству царской фамилии не поможет. Что вынесет суд возмездием за его проступок, то и будет исполнено — на этом стоит правосудие. Если уж дело дошло до суда, то, согласно действующим законам, все будет доведено до конца так, как говорили великие люди: «Разумная жестокость — основа справедливости». А в нашем несчастном Иране ежели кто-нибудь растратит сто тысяч туманов государственных средств или же позарится на чужое добро, то хоть и обнаружится растрата или хищение, он всегда сможет выйти сухим из воды. Даст взятку в двадцать тысяч туманов тому, кто расследует дело, а остальное преспокойно заберет себе.

Я давно знал силу патриотических чувств Ибрахим-бека, и все же полагал, что после путешествия, во время которого он вдоволь насмотрелся на всякие мерзости, огонь его патриотизма несколько поугас. Однако теперь, узнав о его приключениях и выслушав подробный рассказ, я увидел, что ошибался. Его любовь к родине только возросла. Тогда я решил про себя, что эти его чувства не случайные и не наносные, а присущи ему от природы, «вошли с него с молоком матери и отлетят вместе с душой».

Поистине, его непрестанные тяжкие вздохи как огнем опалили мое сердце. Я дал волю своему порыву, вне себя вскочил с места, плача, заключил его в объятия и, расцеловав его лицо, воскликнул:

— Благословен будь тот отец, что вырастил тебя, благословенна будь та мать, что родила тебя! Действительно, ты правильно понял и выразил мысль: загрязнен самый источник. Не все мусульманские правители — тираны и не все правители-иноверцы — праведники. У нас здесь тоже есть консул-армянин, так он в тысячу раз более жесток и коварен, чем его мусульманские предшественники. Не знаю, каким образом он попал в консульство, но он творит там такие дела, что это не поддается никакому описанию. Уже давно бразды правления людьми всех сословий вручены этому тирану. Он безраздельно распоряжается жизнью и имуществом людей и настолько обнаглел, нападая на бедных и лишая чести богатых, что все как один благословляют в молитвах прежних консулов. Один из моих друзей рассказывал следующее: «Несколько дней тому назад я шел по какому-то делу в консульство и увидел там двух простолюдинов. Один из них, истец, подал на другого жалобу с требованием уплаты долга. Должник заявил: “У меня нет денег, чтобы выплатить этот долг”. Тогда истец закричал: “Хан, да буду я твоей жертвой, ты спроси у этого бессовестного, у меня армянские даровые деньги, что ли?!”. Все присутствующие рассмеялись, и хотя хан сам чуть-чуть усмехнулся этим словам, я заметил, что он изменился в лице. И что удивительно: этот самый консул-армянин считает, будто в его официальные обязанности входит рассмотрение исков, связанных с браками и разводами! Невозможно, пожалуй, найти более явное доказательство испорченности всей системы. [211]

Всякому, кто насилием вымогает деньги у подчиненных и отдает их как взятку вышестоящим чиновникам, делается доступным получение любой должности. И чем больше взятка, которую он дает, тем он становится ближе к правящим кругам, так что и «христианин сможет стать мусульманским судьей».

— Дорогой ага, почему вы изволите говорить, что загрязнен сам источник? — вмешался тут в разговор Юсиф Аму. — Ведь зловредный человек, какой нации он ни будь, все равно остается зловредным, и наоборот. Да благословит господь Мирзу Ахмад-хана, генерального консула в Каире — он ведь тоже пил воду из того же источника, т. е. являлся одним из иранских чиновников, а вот был же для иранских подданных в Египте и для всех своих подчиненных отцом родным. Пока он стоял у власти, иранцы пользовались уважением. А те, которые из-за притеснений, чинимых прежними консулами, вышли из иранского подданства, мучались сожалением и раскаянием. Ни один крестьянин не потерпел обид от покойного и его подчиненных. Бедняга постоянно был в долгу, а все деньги, которые попадали к нему в руки, жертвовал сеидам и дервишам. Помнится, однажды ночью он написал расписку и послал ее покойному хаджи Абавибеку, прося его срочно одолжить пятьдесят лир. Хаджи знал о его щедрости, и поэтому, дав мне поручение отнести эти деньги, просил посмотреть, что он будет с ними делать глубокой ночью. Я принес деньги и увидел, что в кабинете консула сидят три сеида. Я спросил управляющего финансами, зачем понадобились деньги среди ночи. Он ответил: «Да вот, для этих сеидов! Хан им пообещал дать денег, как только у них появится нужда». Не успел я и опомниться, как хан подозвал сеидов к себе и разделил между ними все деньги. После его смерти в Каире сменилось еще несколько консулов и, наконец, дошел черед до хаджи Мирзы Наджафали-хана: вместо стеариновой свечи, как говорят, зажглась керосиновая лампа. Он попрал все основы добрых дел и благородства, которые с таким рвением заложил для своего народа в Египте покойный консул, и учинил такой произвол, что люди с благословениями поминали эпоху Чингиза. По жестокости он на целые фарсанги обогнал своего предшественника Хасан-хана Хойского — да ниспошлет господь мучения его душе до самого дня воскресения! Из этого, по-моему, ясно, что только прирожденное злодейство толкает человека на жестокости, а самый источник здесь не причем.

В этот момент слуга доложил, что ужин подан.

Ибрахим-бек спросил:

— Вы всегда так рано ужинаете или только сегодня ради меня меняете свой распорядок?

— Дорогой брат, — отвечал я, — сегодня я вообще насытился, прочтя ваш дневник, но, увы, я даже забыл из-за этого прочесть намаз.

Мы оба улыбнулись этому. И действительно, я совершенно забыл

о намазе.

Мы пошли ужинать. Во время застольной беседы я заметил, что состояние у Ибрахим-бека до крайности удрученное. Он действовал словно [212] бессознательно: переспрашивал по несколько раз одно и то же, как будто бы он только что вошел и не слышал начала разговора, повторял одни и те же слова и фразы.

Так прошел ужин, и когда мы поднялись, Ибрахим-бек сказал:

— Пойду помолюсь, — и добавил шутливо: — Если желаете, я за вас совершу пропущенные утренний и вечерний намазы.

Он ушел в молельню, а я, оставшись наедине с Юсифом Аму, обратился к нему:

— Дорогой Аму, расскажи-ка, как ты поживаешь?

— И не спрашивайте, ага, — отвечал “он. — Тоска моя дошла до предела. Если бы вы знали, какие муки я вытерпел за это путешествие, вы почувствовали бы ко мне сострадание. Да что я! Вы взгляните на этого юношу, до чего он дошел! Вот уже несколько дней он ходит сам не свой, тяжело вздыхает, как безумный кусает себе губы, а иногда без всякой видимой причины бьет себя по коленям с бесконечным сокрушением. Рот его кривится как у припадочного, глаза закатываются и он, весь дрожа, ладает и засыпает. Но и во сне нет для него покоя: он говорит сам с собой, с уст его постоянно срывается слово «родина». Иногда он обращается к кому-то, кого-то упрекает, взывает к справедливости, вопрошает, не знает ли кто-нибудь истинной причины страданий его родины. Он так стонет, что мне приходится будить его и спрашивать, о чем это он кричит во сне, с кем ссорится. Отвечает он одно: «Нет, ничего», а как засыпает, то снова выходит «та же чаша и та же каша». Я уж и не знаю, как мне высказать вам свою скорбь. Одного лишь прошу у господа: не дать мне помереть, пока я не доставлю его в здравии в Каир к его матушке, а больше никаких желаний в жизни у меня нет! Да, этот юноша в крайне смятенном состоянии духа. Побеседуйте вы с ним, прошу вас, может быть, он сделает над собой усилие и хоть немного выйдет из горького оцепенения.

— С самого начала, как только услышал о его намерении отправиться в путешествие, я уже догадывался, что может произойти с вами, — сказал я на это Юсифу Аму. — Скажи спасибо, что дешево отделались!

В это мгновение вернулся окончивший молитвы Ибрахим-бек. Он приветствовал нас и сел.

— Скажите, — спросил он меня, — нельзя ли послать телеграмму в Египет? Может ее отнести на телеграф ваш слуга?

— Разумеется, — отвечал я. — Дело это нетрудное.

После того, как он написал телеграмму и мы отправили ее со слугой, я обратился к нему со словами:

— Ну, друг мой, давайте теперь побеседуем немного к нашему общему удовольствию. Только прошу вас ничего не говорить о беспорядках в Иране. Я много об этом читал у вас в дневнике и хорошо себе все представляю. Расскажите-ка лучше о тех хороших вещах, что вы наблюдали у себя на родине. [213]

— Но в моем дневнике записаны и те приятные явления, которые мне удалось увидеть, так что и это вы уже сами читали.

— Право, я что-то запамятовал, — схитрил я. — Хотелось из ваших собственных уст услышать описание вашей возлюбленной.

— Я наблюдал в Иране четыре отрадных явления, которые придали мне бодрости и которыми может гордиться любой патриот. Первое — священная гробница имама Ризы, да будет над ним мир! Второе — караван- сарай и шоссейные дороги величайшего падишаха, шаха Аббаса Сефевидского — да будет земля ему пухом! Третье — то, что в Тегеране есть великие и прозорливые люди, вроде одного уважаемого мужа, с которым я имел честь познакомиться. И четвертое — Дар ал-Фунун в Тегеране. Вот и все.

— Разве это все? — возразил я. — Вы объездили столько прекрасных городов! Неужели вашему взгляду представились достойными похвалы всего лишь четыре вещи? Разве вы не видели город Урмию с его пышными зелеными садами и цветниками, которым могли бы позавидовать сады Ирема, этот город, где воздух насыщен ароматом мускуса, а легкий ветерок несет благоухание амбры? Все путешественики, которые видели его, говорят, что этот чудесный город — уголок небесного рая. Его сады, наполненные плодами и цветами, заставляют краснеть от зависти китайские картинные галереи, а почва его пропитана амброй. Боже мой, разве это справедливо, что вы проехали мимо и не осмотрели этот город, который можно назвать райским садом?

— Я нашел сады и цветники поблекшими, а садовников спящими, — произнес Ибрахим-бек. — Розы все увяли и высохли, деревья потемнели от пыли и грязи. Не было в этих садах ни свежести, ни очарования. Все они были вытоптаны копытами табунов осени. И я не думаю, что при таком положении после осени когда-нибудь наступит весна — весь год там царит осень и только!

— По тому, что вы говорите и как говорите, мне кажется, что вы в большой обиде на Иран, — заметил я.

— Увы, разве я могу обижаться на мою возлюбленную? — возразил Ибрахим. — Я очень горжусь моей любовью к ней, мне ли думать об обидах? «Я пою мою любовь — способен ли я на это?».

Я жизнь свою готов заложить за горсть этой святой земли! Вся обида моего истерзанного, исстрадавшегося сердца на небрежение садовников, а сад — разве он в чем-нибудь виноват? Вы справедливо сказали, что город Урмия и прочие города Ирана заслуживают самых восторженных похвал и бесконечных воспеваний, мазандеранские леса — это рай на земле. На всем земном шаре не найти места с более прозрачным воздухом и плодородной землей! И как горько сознавать, что вместо того чтобы холить эту землю, нерадивые наши садовники вот уже много лет позволяют иностранным хищникам сеять там горе и ужас, а удары топоров этих нечестивцев наносят раны сердцам всех истинных патриотов, и ранам этим не исцелиться до самого дня воскресения мертвых! Так как же мне не [214] горевать, не посыпать пеплом главу? О каких достоинствах этого благословенного государства могу я сказать? Разве в нем есть хоть что-нибудь необходимое современному государству? Почему ни в одном из портов нашей святой земли не увидишь ни одного государственного корабля с флагами, несущими герб Льва и Солнца, корабля, который свидетельствовал бы о силе и мощи страны и нации?! Если бы наши правители во время своих путешествий по Европе не проматывали напропалую государственные деньги, то казна нашего государства была бы теперь полна и страна преуспевала. И не было бы нужды притеснять и грабить народ ради изыскания необходимых государству средств. Повсюду земля родины взывает на своем языке: «О иранцы, о неблагодарные мои дети, порадейте обо мне, ведь недра мои хранят для вас несметные сокровища! Проявите старание и терпение — и будет над вами мое благословение!». Но вопли ее не доходят до людей. Как говорится в Коране: «... у них очи, не видящие того; у них уши, не слышащие того...». 216

— Ну, тогда, мне сдается, насколько я понял из ваших слов и вашего дневника, — продолжал я мою мысль, — вы обижены на жителей этой страны, на своих соотечественников. Так вот я вам дам хороший совет: выбросьте из сердца все эти бредни! Что пользы от печали юноши по имени Ибрахим-бек, который тратит все силы своего ума, чтобы изыскать средства для улучшения положения родины? Что пользы из того, что по причине расстройства всех дел страны он полон безысходной тоски? Чему быть, того не миновать, а печаль остается при вас. Как изволил говорить повелитель правоверных Али ибн Абуталиб — да будет над ним мир: «Ты исполнен горем, о, скорбящий в печали!».

В несчастье никогда не предавайся скорби —
Скорбящая душа истлеет без следа...
Хотя немудрено: нет тяжелее горя,
Чем милостей творца лишиться навсегда.

И я боюсь, не дай бог, что вы навлечете на себя беду этими грустными мыслями! Ведь пребывать в таком состоянии — все равно, что покушаться на собственную жизнь, а это величайший грех, за который в том мире на вас обрушится гнев господа. Если уж себя не щадить, то сжальтесь над старой женщиной — вашей матерью, у которой на белом свете нет никого, кроме вас, и жизнь которой привязана к вашей жизни! Все несправедливости и беспорядки, описанные в вашем дневнике и ставшие причиной вашего расстроенного состояния, ведь в конце концов ни для кого не составляют секрета — все ежедневно их наблюдают и уже к ним притерпелись, они теперь столь же привычны, как вид солнца. Никто и не придает этому большого значения, хотя, увы, такое положение достойно бесконечных сожалений. Но что поделаешь?! Разве можно устранить все это зло даже ценою нашей смерти?! Предположим, что вы и я убьем себя, — что дальше? Нет, раз уж мы не можем найти средства от сих [215] болезней, то надо смириться и терпеть! Может быть, господь дарует нам радость и заставит пробудиться предводителей страны и народа. Ибрахим сказал на это:

— Дорогой брат, я записывал далеко не все беспорядки, которые мне пришлось наблюдать, боясь, что, не дай бог, эти записки попадут в руки знающих свое дело критиков. Тогда своим злорадством они добьются того, что для меня ясный день станет темнее мрачной ночи.

Мне любовь не позволит сказать, кто меня погубил,
Чтобы люди вовек не услышали имя любимой.

Так мы беседовали, как вдруг кто-то ударил дверным кольцом. Слуга открыл дверь, вошел иранец в чалме; по виду он принадлежал к сословию улемов. После обычных церемонных приветствий он сказал:

— Господин, я прослышал, что к вам изволил пожаловать дорогой гость. Я хотел было прийти представиться завтра утром, да потом подумал, что день долог, и сказал себе: «Пойду лучше вечером и поговорю с ним всласть».

— Прекрасно, добро пожаловать! Нижайше вас приветствую, — произнес я на это.

Наступило неловкое молчание. Заметив это, мулла сказал:

— Я вижу, что беседа наша что-то не клеится. Если вы желаете поговорить с глазу на глаз, то, ради бога, не стесняйтесь, я выпью кофе и удалюсь.

— Да нет, — отвечал я, — дело в том, что наш уважаемый гость только что прибыл из Ирана. Путешествуя в тех краях, он насмотрелся разных безобразий и нелепостей и потому сейчас до крайности подавлен. Так что это молчание не зависит от нас с вами.

Тогда мулла, обратившись к Ибрахим-беку, попросил:

— Уважаемый гость, каково сейчас в Иране, и что стало причиной вашего уныния? Расскажите нам, пожалуйста.

— Да ничего особенного, — нехотя отозвался Ибрахим. Но мулла не унимался и не отставал от него с расспросами. Тогда Ибрахим вдруг сказал:

— Вот вы-то и есть главная причина скорби!

— То есть, как это я? — заморгал глазами мулла.

— Ну, вы или ваши собратья — это уже не имеет большого значения.

— Что сделали вам я и мои братья? — недоумевал мулла.

— Мне-то вы ничего не сделали, но вот права прочих моих братьев вы похитили.

— Какие права?! Каких ваших братьев?!

— Права моих братьев по родине.

— Поистине, я ничего не понимаю, — развел руками мулла.

— Сейчас я все объясню по порядку, и тогда вы все поймете, — сказал Ибрахим. — Уважаемый господин! Однажды, будучи в Шахруде, я и Юсиф [216] Аму, ваши нижайшие слуги, отправились к некому мулле, содержащему школу. Юсиф Аму прикинулся продавцом, а я покупателем. И мулла по нашей просьбе написал купчую на продажу некоего дома за большую сумму. За вознаграждение в один кран мулла поставил печать на этом бессмысленном и фальшивом документе и скрепил его своей подписью, нисколько не интересуясь расследованием вопроса и не спрашивая нас ни о чем. Могло ведь случиться, что Юсиф Аму смошенничал и продал мне чужое имущество. Как же мог упомянутый мулла, не зная ни его, ни меня, поставить печать на вексель? По какой статье шариата он имел право засвидетельствовать эту купчую?

— Эх, дорогой господин, что это вы, право, говорите? — заметил насмешливо мулла. — Да в чем вина писца? Вы пришли, уверили его, а он взял да и написал что требовалось!

— А если дом этот — чужое имущество и подлинный владелец, естественно, не пожелает отдать его, тогда что?

— Ничего. Не отдаст и все тут! И ничего ему не будет.

— Но если он не отдаст, я пойду к губернатору и подам на него жалобу.

— Ну, раз ты все хорошо знаешь, тогда иди и поступай, как хочешь, — рассердился мулла.

— Если бы я пожаловался губернатору, — продолжал Ибрахим, — то, разумеется, он отдал бы начальнику полиции приказание отобрать имущество и отдать его мне. И тогда, о боже мой, сколько взяток и подношений он смог бы урвать с обеих спорящих сторон, пока мы наконец оба не разорились бы. Да что там говорить о каком-то школьном мулле, оставим его! А что вы скажете о муфтиях, видных шариатских судьях, когда в одной только тяжбе какого-нибудь Зайда и Амра один лишь улем настрочит вам невероятное количество всяких действующих и отменных законов! Мне довелось перевидать много судейских дел по поводу имущества, и я знаю, сколько самых противоречивых документов, написанных одним улемом, находится в руках судящихся. Бывает и так: дело еще не закончилось, а судьи уже несколько раз сменились или были сняты, и при каждой замене дело возобновляется с самого начала. В конце концов судящиеся семьи становятся друг другу кровными врагами, и разгорается такой пожар, что в нем сгорает все, что у них есть. Так разве такие дела свидетельствуют о высоком достоинстве улемов? Какая необходимость без конца отменять и заменять указания творца и приказы лучезарного шариата в отношении прав рабов божьих? Почему имущественные тяжбы не разрешаются долгие годы?

— Я не видел своими глазами ни одного улема, который брал бы взятки, и поэтому не могу болтать о нем, — произнес мулла строго.

Ибрахим досадливо наморщился:

— Об этом я тоже не говорю. Я твержу вам другое: почему улем, к которому обращаются жители городов, в разрешении спорных дел не [217] пользуется четкими и упорядоченными статьями шариата и не имеет ни определенного места, ни времени для всякого рода судебных дел? Право пользоваться его печатью принадлежит разным лицам. Да и сам он может сегодня у себя дома вручить постановление, скрепленное его печатью, одной из враждующих сторон, предположим истцу, а два дня спустя в мечети где-нибудь в михрабе 217 между двумя молитвами приложить печать к совершенно противоположному решению и вручить его ответчику. Так что светский суд лишь посмеется над этим решением. И еще я спрашиваю вас: отчего это чиновничьи должности и государственные посты передаются по наследству? Разве допустимо, чтобы человек без всяких способностей, лишь потому, что отец его был судьей, становился обладателем судейской должности? Или же какой-нибудь зеленый юнец восемнадцати лет от роду, не знающий еще, где право, где лево, назначался генералом только потому, что умер его отец, имевший этот чин? Ведь все это связано с правами народа, правами моих соотечественников, и все эти права попраны!

— Дорогой ага, по вашему выходит, что наши улемы вообще должны удалиться от дел, — сказал на это мулла.

— Упаси бог! — воскликнул Ибрахим. — Я не принадлежу к числу государственных и чиновных особ, и мое мнение не имеет никакого значения. Но мой горячий патриотизм не позволяет мне сидеть спокойно среди собравшихся людей и молчать, когда говорят заведомо несправедливые и вздорные вещи. Влиятельные люди говорят, а к словам их мы должны прислушиваться, что сегодня у нас не осталось законов, которые хранили бы в себе все предписания аллаха. Даже когда дело доходит до суда святейшего имама — да продлит аллах его радость! — и тогда судебные решения основываются лишь на доводах рассудка и традиционных обычаях. Более всего мы нуждаемся в ревностных блюстителях законов и предписаний шариата. Перво-наперво надобно сыскать их, а путь к этому может быть такой: верховный улем, приказ коего не подлежит обсуждению, созывает совет улемов нации. Этот совет определяет, сообразно с размерами области и количеством населения, сколько улемов необходимо в ту или иную область для наблюдения за выполнением судебных решений и для защиты прав граждан. Затем нужно выбрать и назначить в каждую область тех улемов, которые в исполнении всех надлежащих дел уже засвидетельствовали свое превосходство в благочестии и религиозности, в образованности и преданности постановлениям шариата, а также в красноречии и в приятности изложения. Необходимо также, чтобы из недр богословских арабских книг было извлечено все, что касается прав, купли и продажи, торговли и прочего. Эти извлечения должны быть просто и доступно переведены на персидский язык и напечатаны. Чтобы, прочтя их, каждый мог до какой-то степени быть осведомленным в своих правах. Вот тогда каждое постановление, которое исходит от справедливого судьи области, само по себе вступает в силу. Ведь и прежде, в былые времена предводители ислама кратко записывали на кусках кожи или кости 218 наиболее [218] важные решения и рассылали их повсеместно, чтобы с ними могли ознакомиться люди даже в самых отдаленных углах. Святой закон Мухаммада с самого начала был чист от всякого рода уловок и хитростей и не нес в себе ни малейшей примеси непонятной таинственности и фокусничания. Какие только беды не терпел сей святой законодатель — да будут мои тело и душа жертвой за его чистый закон! — чтобы укрепить основы шариата. Какие только тяготы не вынес он от своих противников и каким только нападкам не подвергся, и все во имя того, чтобы его последователям было легко и просто разрешать всякие судебные дела. Как не горевать о таком положении, когда улемы искажают предписания святейшего шариата разного рода коварными и хитроумными толкованиями, да еще они именуют все эти уловки и козни божественным законом! Разве не сам творец был мудрым законодателем для всего сущего? Разве истинная премудрость заключается вот в этих четырех газах 219 полотна, и мы должны почитать ученым и повиноваться всякому, кто намотал их себе в виде чалмы на голову? Тот, кто сел на престол богословия, должен быть учен, набожен и религиозен и во всем быть достойным сего высокого сана.

Тут ваш покорный слуга, т. е. я, вмешавшись в разговор, сказал Ибрахим-беку:

— Ваши убеждения проистекают от вашего бесмысленного национального фанатизма. Нет никакой нужды перечислять недостатки людей прямо им в глаза, откровенничать насчет всяких мерзких их дел и критиковать поголовно всех, и великого, и малого. Этим вы лишь без всякой причины наживете себе множество врагов, и они всячески будут избегать общения и бесед с вами. Посему не омрачайте свою жизнь и попридержите в ножнах клинок своего языка! «Иди, — как говорят, — тем путем, каким следуют все путники».

— Уважаемый хозяин, — заметил на это Ибрахим, — прежде всего вы сами знаете, что никто не гневается и никто не враждует со мной из-за моих слов. И я сам стремлюсь быть со всеми в самых мирных отношениях. К подобным разговорам подстрекает меня лишь неутоленное чувство национальной гордости и скорбь за мою родину. Всякий, кто видит подобные безобразия и не говорит о них прямо, недостоин носить имя патриота! Разве я могу со своими убеждениями стать в один ряд с людьми, отмахивающимися фразой: «Мое дело — сторона...», с людьми, которых я не раз осыпал проклятиями и подвергал уничижению на страницах моего дневника? Разве я могу присоединиться к группе этих недальновидных людей? Если бы пятьдесят лет тому назад все мои соотечественники, презрев корыстные и личные расчеты, прямо назвали бы плохое плохим, а хорошее хорошим, то сегодня многие непотребные дела были бы выправлены. Наш несчастный народ не зависел бы от злой воли любого губернатора или начальника полиции, а безграмотные школьные ахунды не были бы законодателями нашей жизни. Не ясно ли, что если среди какого- нибудь народа или племени, склонного к разврату и постыдным порокам, не нашлось бы разумных людей, которые не могли бы молча наблюдать [219] это зло, то порок распространился бы вскоре на весь народ? Что этот народ в данном случае стал бы мишенью для стрел насмешек чужестранцев и лишился бы всякого уважения как в своих собственных глазах, так и в глазах посторонних? Поэтому святой долг мудрецов и ученых каждого народа не только строго следить за пороками и недостатками своего народа, но и возмущаться при виде оных. Именно ученые призваны искать путей избавления от этих пороков, дабы мало-помалу совершенствование заняло бы место порчи, а все непотребство было бы уничтожено. Почему я сижу молча и не кричу повсюду, что святая вера Ислама предписывает нам справедливость и равенство, что правители и судьи должны все дела и тяжбы разрешать согласно правосудию, а не по своим прихотям или сообразно взяткам и подношениям! Что они не должны, закрыв глаза на обязательные предписания бога и пророка, пренебрегать сознательно правами подчиненных, и, называя при том себя мусульманами, говорить: «Мы принадлежим к нации пророка Мухаммада!». В Египте проживает несколько почтенных иранских купцов, поведением которых может гордиться иранская нация. Однако иранские чиновники, меняющиеся чуть ли не каждый день, умудряются настолько ущемлять их интересы и притеснять их, что горемык поневоле принуждают прибегать к защите иностранных правительств. В чем вина этих несчастных, вынужденных отвернуться от родной страны и склониться пред флагом иностранной державы? Может быть, их поименно пригласила к себе королева Англии? Или русский царь, нуждаясь в каждом из них, положил им определенное жалованье и содержание? Если кого-нибудь из них спросить: в чем же причина вашей эмиграции? — что они ответят? — Нет заступника; народ лишен не только имущественных, но и простых человеческих прав; нет такого города, где бы власти не грабили всевозможными способами тех, кто им подчинен. Кто из простого народа, испытав на себе деспотическую волю правителей — этих злобных фараонов, наберется смелости спросить о причинах такой деспотии? Ведь тотчас же надают ему по шее! Да, прав у народа нет никаких, и правители творят все, что хотят. Всякий, у кого есть золотой кальян, двое слуг, четыре фарраша да шелковая джубба, 220 уже господин над жизнью и имуществом простого люда, А нынче дело дошло до того, что и многие улемы, переняв обычаи губернаторов, даже перещеголяли последних в напыщенных проявлениях своей спеси. Среди знатных людей всякий, кто изощрен в притеснениях народа, почитается знающим и мудрым, а тот, кто по природе мягкосердечен и страшится божьего гнева, считается непригодным к делу. Всякий богослов, у кого огромная чалма и длинные рукава, именуется самым сведущим из всех ученых, а тот, кто неподражаем в умении плести лживые фразы, — лучшим и красноречивейшим из поэтов. Не думайте, прошу вас, что я описал все безобразия и непорядки, творящиеся у меня на родине. Нет, клянусь вашей драгоценной жизнью! Мимо очень многих вещей я проходил, закрыв глаза, ибо и без того вконец изнемог от всего виденного. Вот, к примеру. Однажды мы были в гостях в [220] одном весьма почтенном доме — меня пригласили туда в знак дружеского расположения. Когда мы вошли, зал был уже полон, и мы заняли самые нижние места. Впрочем, эти места и были нам положены, так как прочие приглашенные были либо известными улемами, либо признанными проповедниками, либо уважаемыми купцами. Вдруг вижу в зал врываются человек двенадцать с чубуками и кальянами, и с таким шумом и поспешностью, как будто по пятам за ними гонятся злые враги. При этом каждый из них так спешил обогнать других, что еще немного, и они попадали бы друг на друга. Стены и двери зала буквально тряслись от грохота, который они подняли. Я с удивлением взирал, как вбежавшие раздавали присутствующим кальяны и чубуки, а когда все покурили, то унесли их обратно. Войдя в комнату, где слуги пили кофе, я тоже заметил, что там стоит страшный шум. И каких только грубых слов и ругательств, выкрикиваемых на разные голоса, там не было слышно! Донельзя удивившись всему этому, я осведомился у своего друга, в чем причина такого шума. Он шепнул: «Подожди, потом я все объясню». Когда мы возвращались домой по окончании этого вечера, он сказал: «Вся эта суматоха, вся грубая грызня происходила между слугами этих господ из-за того, что каждый из них стремился первым из всех подать кальян своему господину. Ведь тот, кому подадут кальян раньше других, почитается самым уважаемым и наиболее высокопоставленным. Вот присутствующие господа и ждут от слуг такого почтения. На подобных вечерах обычно поднимается невообразимый шум и дело нередко от перебранки доходит до драки. А господа смотрят на это сквозь пальцы, и никто не хочет уступить другому, как вы сами смогли убедиться в этом сегодня». — Рассудите по справедливости, — продолжал Ибрахим-бек, — до чего мы дошли в своем несчастье, если избранная часть нашего общества забавляется подобными детскими игрушками? Что же тогда ожидать от простого люда? Сравните, чем занят господствующий класс других наций и что выделывают в это время наши аристократы, наши духовные и светские пастыри?! Теперь, когда управление и все полезные для нации начинания отданы на волю этих господ, особено нужно, чтобы они были достойны высокого назначения, соответствовали всем требованиям гуманности и образованности и подавали бы во всех благих делах хороший пример прочим людям; их долг требовать справедливости для обиженных и угнетенных и побуждать народ к единению и братству. Они же, наоборот, ради пустого тщеславия и вопреки здравому смыслу поощряют раздоры между простыми людьми — их слугами — и тем самым раздувают всеобщую злобу. Так могут ли они, погруженные в пучину корыстолюбия, предать забвению личные интересы, вершить справедливый и беспристрастный суд в делах своих подчиненных и сделать эту справедливость основой единения народа?! А ведь всем доподлинно известно, что наш великий творец возложил на пророка миссию распространять справедливость и равенство среди своих рабов и защищать угнетенных от тиранов. Несколько лет тому назад в Египте один образованный иранец прочел моему покойному отцу [221] стихотворение на эту тему. Я его запомнил наизусть — да погрузит господь его автора в море своего милосердия! — очень уж хорошо он это сказал. Поскольку стихотворение это близко тому, что я говорю, я его вам прочту — да не осудит меня господь!

От бога получает правду шах,
Чтобы праведным был шаха каждый шаг,
Чтоб правдой озарял земной владыка
Своих сынов — от мала до велика.
Дари ее — не почитай за труд,
Не то и сам утратишь — отберут!
К просителям прислушиваться надо,
Чтоб не пришлось тебе просить пощады.
Быть справедливым — бог тебе помог,
Пророков многих слал на землю бог.
Нам преподали вещие пророки
Добра и справедливости уроки.
Твори добро — иначе твой народ
Без влаги справедливости умрет.
Не внемлешь нам — пусть древние руинь
Багдада, Вавилона, Мадаина
Тебе расскажут об ушедших днях...
И ты поймешь, о всемогущий шах,
Что ложь сильна порой, да быстротечна,
И только правда торжествует вечно.

Как только Ибрахим кончил читать, мулла сказал:

— Говорить стихи — большой грех! Я не хочу и слушать подобные слова.

— Раз вы не слушаете эти стихи и по вашему мнению стихи — грех, я прочту вам другое стихотворение. Автор посвятил его невеждам, рядившимся перед всеми в одежды ученых, а также тем, кто, будучи образован, не употребляет свои знания в дело.

Блуднице шейх сказал:
«Ты, что ни день — пьяна
И что ни час — то в сеть другим завлечена».
Ему на то: «Ты прав, но ты-то сам таков ли,
Каким всем кажешься?», — ответила она. 221

Услышав это, мулла вознегодовал пуще прежнего:

— Еще не хватало, чтобы ты распустил свой язык об улемах!

— Уважаемый господин, — успокоил его Ибрахим, — я знаю таких улемов, которые сознают обязанности, связанные с их высоким саном, и заботятся о сохранении собственного достоинства. Я постоянно молю бога продлить им жизнь за счет уменьшения моей ничтожной жизни. Если бы не было сих святых людей, то мы пропали бы — вся наша жизнь связана с их существованием. Но я сейчас говорю о бездеятельных ученых, о тех обманщиках и мошенниках, которые пятнают доброе имя истинных улемов.

— Что это за речи такие, — воскликнул мулла. — Все улемы одинаковы, какая может быть меж ними разница? А сам ты вероотступник, раз говоришь об улемах без должного уважения, и поэтому врата спасения перед тобой закрыты.

— Вероотступник тот, кто невежественен, а выставляет себя перед людьми в обличье ученого, — возразил Ибрахим. — Эти-то негодяи и есть главная причина всех бед, свалившихся на голову иранцев.

Вижу, при слове «вероотступник» Ибрахим-бек побледнел, весь задрожал, глаза его широко раскрылись и он закричал: [222]

— Вот именно такие слова, как ваши, разрушили огромную страну, повергли в прах древний народ, заставили людей забыть о пользе науки и дали разгул невежеству: это из-за них люди впали в нищету, совершенно отказавшись от овладения знаниями и образованием, подлинную науку подменили вызубриванием нелепых арабских фраз, вроде: «Зайд бьет Амра». 222 Вот тогда и обнаглели повсеместно стяжатели и честолюбцы, которые без зазрения совести начали толковать на всякий лад святые постановления чистейшего шариата и пробрались на высокие посты. Один сказал: «Я — шейх», а другой, набравшись дерзости, взлетел еще выше и заявил, что он пророк. И по одному лишь мановению их руки темные люди стали стекаться к ним со всех сторон...

При этих словах Ибрахим совсем перестал владеть собой. Он вскочил с подушки, на которой сидел, поджав под себя ноги, и, подбежав к мулле, крикнул ему прямо в лицо:

— Вы принадлежите к сорту людей, которые научные диспуты по своему недомыслию сводят к тому, что бьют друг друга книгами по голове и поносят друг друга хулительными словами. Всякие ссоры и распри не относятся к науке, корень их — темнота и тупость. Именно такие внешне ученые люди по сути — круглые невежды и повинны в разобщении между народом и правительством. Увлечение каллиграфией и алхимией, пристрастие к терьяку — все это из-за отсутствия просвещения!..

Голос Ибрахима звучал все громче, рот начал подергиваться, как у верблюда, одержимого падучей, пот лил с него градом. В полной растерянности наблюдал я эту сцену.

— Мне больно, мне горько оттого, — закричал он снова, — что этот человек, претендующий на звание ученого, проклял меня за несколько слов правды, которые я сказал!..

Тут он поднял руки, сорвал с головы шапку и ударил ею об пол, как безумный. Шапка, подскочив, сбила стоявшую рядом лампу, лампа упала и разбилась, керосин разлился по полу. Пламя от фитиля взвилось язычками и в мгновение охватило все, стоявшее рядом.

Тут, наконец, я сбросил с себя оцепенение и увидел, что Ибрахим лежит без сознания, а пламя подбирается к нему, пожирая большой ковер.

— На помощь! Сюда! Горим! — закричал я.

Вбежал Юсиф Аму со слугами. Я сказал ему, чтобы он, не обращая ни на что внимания, вынес бы поскорей Ибрахима и спас его, а комната пусть проваливается хоть в преисподнюю!

Вдвоем мы вынесли из комнаты бездыханного Ибрахима. В это время мулла носился по комнате, спасаясь от огня, но пламя уже коснулось краев его одежды. Он кричал во весь голос:

— Горю! Спасите! Воды! Воды!

— Пожар! — подхватил я.

Сбежались соседи и начали заливать огонь водой. Пламя, между тем, охватило занавеси и перекинулось на оконные рамы и потолок. [223]

— Сдирайте занавеси, ломайте рамы, — отдал приказ я. Люди уцепились за занавеси и с криками: «Йа, Али! Йа, Хасан! Йа, Хусайн! 223 Йа, Али ибн ал-Хусайн!» — сорвали их. Огонь утих.

Давно терпения рубеж душа переступила.
Но никому за пелену времен не заглянуть!

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Хвала господу, всесильному и щедрому, что он даровал мне, рабу его, возможность напечатать этот дневник путешествия и позволил мне оставить на память всему миру славное имя достойного уважения и несчастного путешественника, претерпевшего из-за своей любви к родине столько бедствий и столько невероятных трудностей.

Как уже сказано в предисловии, опубликование этого дневника, потребовавшее больших затрат и преодоления многих затруднений, не имело в виду каких-либо корыстных расчетов. Напротив того, будучи твердо уверен, что к этому обязывают меня моя преданность родине, народу и правительству, я по доброй воле принял на себя все труды и все издержки. Льщу себя надеждой, что уважаемые читатели, взглянув беспристрастно на эти страницы, загорятся благородным стремлением уничтожить все недостатки, порочащие их родину, и тогда благодаря их счастливой звезде и высоким помыслам выправятся постепенно все эти недостойные и неблаговидные дела.

Тогда не место отчаянию, ибо никакие трудности не устоят против объединенных усилий целой нации. Ведь говорят: «Воля человека сворачивает горы». Нужно только дружно и сообща взяться за исправление дел, и все преграды будут сметены.

Я твердо верю, что и предводители нации не захотят далее терпеть эти унижения, выпавшие на долю их самих и всего народа. Взяв за образец дела правителей далекого прошлого, они предпримут, наконец, необходимые меры для полного искоренения распространенных пороков и возвеличения нации. Наша родина должна освещаться лучами истинной цивилизации в совокупности с чистейшими законами ислама и гуманности. Пусть мрачные тучи невежества и лености будут рассеяны свежим ветром науки и просвещения, справедливости и равенства, дабы горизонт нашей страны — благословеннейшего края планеты, очистился бы от дыма бесправия и жестокости, а плевелы насилия и смут сгнили бы на корню.

Во всех наших городах и селениях, на всех границах нашей родины, на всех государственных зданиях должно горделиво развеваться знамя справедливости, на одной стороне которого будет сиять знак Льва и Солнца и корона кайанидов, 224 а на другой стороне — святой стих из Корана. Во всех городах и для всех жителей распахнутся двери справедливых судов, расположенных в великолепных зданиях, и перед лицом закона будут равны богач и бедняк, эмир и нищий. [224]

Я верю, что предводители нации защитят права рабов божьих от насилия и гнета и всегда будут вершить суд согласно законам святого эмира правоверных Али ибн Абуталиба — да благословит его аллах и да приветствует! Ибо помнят они, как сей имам, обращаясь с речью к народу пророка — да благословит его аллах и да приветствует! — изволил сказать: «Я не ставлю своих сыновей, Хасана и Хусайна, выше вас и не отдаю им предпочтения. Я не предпочту их не только вам, но и последнему эфиопскому рабу с отрезанным носом». Вот как судили наши предки в отношении слабых подданных!

Вспомните теперь, как в конце двенадцатого века мучались наши деды от притеснений жестоких правителей, всяких губернаторов, начальников стражи, простых стражников и прочей челяди. Вспомните, как по одному бессмысленному слову какого-нибудь зверя в человечьем обличье пропадало их имущество и гибли жизни, как страдали земли и посевы от губительных набегов жестоких и сильных врагов.

И как нынче страждут наши сердца, когда мы, прослеживая взглядом историю прошлых лет, видим, как томилась наша родина от кровопролитий и разрушений, чинимых Чингиз-ханом и его дикими и безжалостными ордами, так и наши потомки будут потом скорбеть, оглядываясь на нашу жизнь. Поэтому нам пристало действовать так, чтобы не оставить им в наследство страшные описания наших бедствий.

Надо помнить о том, что существует большая разница между прежними временами и нынешними, обстановка с тех пор изменилась настолько, что это с трудом поддается воображению. Раньше почти вся страна находилась в диком состоянии, каждое племя только и занималось тем, что воевало, грабило и проливало кровь своих соседей и не было ни малейшего намека на прогресс и цивилизацию. Поэтому можно извинить наших предков за то, что они не могли противостоять тому потоку бедствий, который то и дело захлестывал их страну.

Нынче же солнце цивилизации восходит над миром, и лучи его освещают самые дальние уголки. Каждое племя может извлечь благодатную поЛьзу от его благого сияния, и поэтому наши потомки не окажут нам никакого снисхождения <...>.

Пока еще не поздно, надо изыскать пути для устранения всех неурядиц, потому что все, о чем сказано в этой книге, — не бред, не сон и не фантазия — это те насущие запросы, которые встают каждодневно перед любым из жителей Ирана. Друзья, видя все это, печалятся, а враги ликуют и, произнося с насмешкой высокое имя нашей древней и благородной нации, выставляют ее положение на посмешище в балаганах, и театрах.

Позволительно ли нам допускать подобные издевательства над собой, не делая ни шага по пути прогресса и не принимая никаких мер для устранения всех этих зол?!

Опасаюсь, что некоторые из моих соотечественников, несмотря на свою [225] просвещенность, прочтя эти путевые заметки, лишь посмеются над самим путешественником и над издателем книги и нарекут нас тупыми и одержимыми. Не исключено и то, что другие, не довольствуясь этим, обвинят нас в безбожии и безнравственности. Как бы то ни было, я им заранее прощаю и ни в чем их не попрекну, а буду лишь молиться об их спасении.

Со всей решительностью скажу вот что: если бы уже сорок-пятьдесят лет назад каждый угнетенный требовал от тирана свои права и, взывая к справедливости, вступался за себя и за других, если бы остальные люди не глядели безучастно, как угнетают их собратьев, если бы всякий путешественник, пренебрегши личными интересами, записывал свои впечатления обо всем плохом и хорошем, а потом публиковал их, — то нынче все эти хронические болезни нашей родины пошли бы уж на убыль и организм страны и народа был бы совершенно извлечен от точащих его недугов. Увы! Все твердят: «Мое дело — сторона» — и не могут понять одного, что все это их рук дело, только раньше они держались еще далеко от огня, а нынче попали в самое пламя.

Если бы иранские вельможи, ученые, поэты и все просвещенные люди, заметив, что от первого путешествия шаха в Европу нет никакой пользы, кроме огромных трат для народа и страны, мягкими увещеваниями, используя прозу и стихи, отговорили бы шаха от второго и третьего путешествия, тогда несчетные суммы, которые были зря израсходованы в Европе, остались тем самым в государственной казне, а народ был бы избавлен от бремени позора, который навлекли на него эти поездки.

Увы! В нашей стране до сих пор руководители народа не вкусили сладости свободы мысли и свободы печати и даже не предполагают, до какой степени это величайшее благо способствует процветанию страны и увеличению национальной гордости. Поистине, достоин крайнего удивления тот факт, что они на словах понимают и как бы признают, сколь сладостны эти свободы, но на деле не хотят этого узнать.

Увы и увы! Во всех случаях они говорят все одно и то же: «Мое дело — сторона».

Долг каждого сына рода человеческого стремиться к прогрессу и цивилизации и всеми средствами, которые есть у него в руках, бороться за свободу мысли, слова и печати, чтобы благодаря этому жить среди прочих народов с полным сознанием собственного достоинства.

Если же люди поступают наоборот, они низко падают в глазах других наций, как это и случилось с нами. Это ясно, как солнце, и не требует особых доказательств <...>.

Ясно и то, что к народам, которые обладают просвещением и воспитанием и в полной мере оделены благами науки и техники да еще сверх этого пользуются свободой слова и печати, счастье само устремляется навстречу во весь опор. А мы тем временем лишены даже возможности употреблять отечественные свечи и сахар, одеваться в отечественное сукно и коленкор и писать на отечественной бумаге. [226]

Конечно, нам необходимо учиться всякому производству, а это не дается без науки. Для существования и развития науки в свою очередь нужны равенство и справедливость, а они не могут существовать без свободы слова и свободы печати.

Любой грамотный человек на Западе, даже безумец, к какому бы сословию он ни принадлежал, имеет право написать статью в соответствующих общепонятных выражениях и послать ее в газету. И на другой же день можно увидеть, как все мудрецы страны читают статью этого безумца. Если они найдут, что заметка его не лишена смысла, они используют советы в дело, если же нет, то, не хмуря бровей, попросту отложат ее в сторону. У нас же наоборот: если умный человек заметит что-нибудь подобное или, изложив свои мысли на бумаге, представит их взглядам всего народа, тотчас же невежды поднимут общий крик: «Батюшка, да мыслимое ли это дело?!» — и так высмеют человека, что и мудреца сделают безумцем.

Разница между нами и народами западных стран в том и заключается, что у них всякий говорит то, что желает, и даже, если слова эти абсурдны, его прежде выслушают до конца, чем скажут мнение по этому вопросу. А мы по своей ограниченности, не подумавши и не рассмотрев вопроса со всех сторон, прерываем говорящего на середине и выносим свой приговор: «Это — абсурд! », в особенности тогда, когда говорящий, подобно мне, абсолютно лишен земных богатств. Более того, если кому-либо и посчастливится и его слова проберутся через все эти непроходимые горные тропы, увы, от его суждений останутся всего два-три бесполезных слова, от которых ни говорящему, ни народу не будет никакого проку.

Разве стране может быть какой-нибудь вред от свободы мыслей и свободы печати, что правительство отрезает язык говорящего и ломает перо пишущего? По-видимому, оно не постигает истинного значения слова «свобода».

Действительно, надо сломать то перо, что поднимается ради замышления измены родине, и следует отрезать тот язык, который поносит честь и достоинство какого-либо человека. Но надо ли закрывать несчастную газету, взывающую о правах человека и выступающую против явных бесчинств какого-нибудь эмира — тирана, достойного возмездия.

Некоторые рьяные невежды упрямо твердят по своей тупости, что писать о наших пороках и предавать гласности все безобразные факты — значит выставлять нас на позор перед иностранцами и грешить против патриотизма и национального достоинства. Эти бедняги, видимо, полагают, что иностранцы и без того ничего не знают о состоянии нашего государственного аппарата, о жестокостях правителей и о порче нравов. Клянусь творцом, такие соображения глубоко ошибочны! Ныне ничто не скрыто за завесой, и иностранцы осведомлены о наших недостатках еще больше, нежели мы сами. По общему мнению всех разумных людей, именно тот, кто хочет набросить покров на эти пороки, и является предателем веры, государства и народа

Мы говорим: благожелатель тот,
Кто тернии на пути твоем укажет. [227]

Наш святой пророк, предводитель правоверных Али — да будет над ним мир! — так изволил сказать: «Правдивого называют правдивым потому, что он говорит правду тебе и порицает тебя, желая добра. И тот, кто поступает так, истинно правдив» 225.

Эти неподражаемые слова наисовершеннейшего из пророков — да будет над ним мир и благословение божие! — значат вот что: того правдивого считают наиболее славным в его прямоте, который открыто говорит с тобой, перечисляет твои недостатки прямо в глаза и старается избавить тебя от этих пороков; если найдешь человека с такими свойствами, держись за него, ибо он истинно правдив!

Несомненно, что всякий, любящий свою родину и желающий блага ее сыновьям, должен следовать этим заветам святого повелителя повелителей, высочайшего из высочайших — да будет над ним мир! — того, кто сам себе господин и руководитель. Он должен все время в мягких выражениях напоминать своим согражданам об их пороках в надежде, что хоть одно слово из его речей принесет свои плоды и люди примутся со временем за исправление этих недостатков, и тогда с божьей помощью сгинут тирания и несправедливость — эти порождения темноты и невежества и на их месте будут воздвигнуты прекрасные здания справедливости и истины. Пришло время национальным поэтам и писателям, тратившим до сих пор всю свою жизнь на восхваление и прославление тиранов, складывать стихи и петь гимны о любви к родине и преданности ей.

Долгие годы слагали мы траурные элегии своей родине и горько оплакивали ее. Долгие годы мы порицали истинных патриотов — давайте же ныне заклеймим и в стихах, и в прозе поступки низких людей! Так же усердно, со слезами и мольбой, как в течение долгих лет мы просили творца избавить нас от адского пламени, давайте ныне помолимся об избавлении нас от тирании и притеснения и о замене их равенством и правосудием! Многие годы в угоду нашему мелкому самолюбию мы ссорились, вздорили друг с другом, давайте же хоть немного поживем в любви и согласии, ибо в них заключен капитал подлинного счастья!

Здесь уместно привести рассказ, который связывают с именем шаха Аббаса Сефевидского — да осветит аллах его разум!

Рассказывают, что однажды Аббас Сефеви — да будет рай вечным местом его успокоения! — направлялся куда-то верхом на коне, а благородный сеид Мир Мухаммад Багир Дамад и знаменитый шейх Баха ад-Дин Амили, прославленные ученые того времени, ехали рядом с ним. Шаху пришла в голову мысль испытать этих двух великих людей, чтобы узнать, нет ли между ними соперничества и зависти. Когда конь сеида начал вскидываться и шарахаться, падишах шепнул шейху: «Конь сеида на ходу слишком легок и игрив. Не подобает человеку с саном улема ездить на таком коне». Шейх почтительно отвечал: «Конь знает, что его всадник — ученый и великий человек, и от счастья, которое выпало на его долю, он танцует и резвится». Спустя некоторое время мудрый падишах [228] обратился к славному сеиду, сказав ему тихо: «Как лошадь шейха ленива, едва плетется, а шейх и ездить-то верхом как следует не умеет». Сеид отозвался с поклоном: «Это не так. Лошадь не ленива и обладает достойными качествами, но нельзя не подивиться, как она еще идет вперед, неся на себе столь тяжелую ношу совершенств».

Проницательный правитель, услышав от обоих великих ученых такие прекрасные речи, отверз уста, возблагодарив творца: «Хвала господу, что в дни моего правления наши ученые живут в таком согласии и дружбе! Одно это доказывает, какое единодушие и какая любовь царят среди нашей нации!».

Денно и нощно в смиренной мольбе мы должны просить творца уничтожить царящие между нашими согражданами раскол и вражду, которые привели к разрухе в государстве и растерянности среди народа, и даровать им любовь и согласие, чтобы, помогая друг другу, они могли изыскать средства для процветания и блаженства ее” детей и единодушно защищать прерогативы нашей страны. С помощью согласия они спасли бы древнее государство от упадка и избавили бы своих потомков от гнетущего их сегодня чувства обиды и унижения, и тогда имена их останутся вечно живыми и будут поминаться добром и похвалой.

Я высказал тебе все то, что должен был сказать, —
Ты сыщешь сам в моих словах иль пользу, иль докуку.

Не следует, однако, терять надежду на милосердие господа, ибо творец всесущего несет с собой много скрытых от наших глаз благ и милостей.

Я счел приличествующим закончить свое изложение этими несколькими бейтами из молитвенного стихотворения.

Великодушен к нам творец, мы это понимаем,
Коснея во грехах, всегда надежду мы питаем,
Что двери царства своего откроет нам творец,

И мы, рыдая и скорбя, войдем в его дворец.
Господь святой! Отринешь нас иль призовешь ты снова,
Одну покорность встретишь в нас и ничего иного.
Гордимся, если за дела ты одаряешь нас,
Пред карой божьей от стыда не поднимаем глаз.
Из горсти праха создал нас — из тьмы возносишь к свету,
И как, скажи ты нам, тебя благодарить за это?
Ты дал нам душу, разум дал, деяний торжество —
Без этих благ — любой из нас не стоит ничего.
Так пусть источник благ твоих вовек не истощится —
Не то отчаянья рука терзать нам будет лица.
Благослови же нашу жизнь, будь милосердным к ней:
Она печальна и горька и нет ее бедней.

(пер. Г. П. Михалевич)
Текст воспроизведен по изданию:
Зайн ал-Абидин Марагаи. Дневник путешествия Ибрагим-бека. М. АН СССР. 1963

© текст - Михалевич Г. П. 1963
© сетевая версия - Тhietmar. 2004
© OCR - Alex. 2004
© дизайн - Войтехович А. 2001 
© АН СССР. 1963