Ат-Танухи. Занимательные истории. Ч. 6.

Библиотека сайта  XIII век

АБУ АЛИ АЛЬ-МУХАССИН АТ-ТАНУХИ

ЗАНИМАТЕЛЬНЫЕ ИСТОРИИ

Рассказы о щедрых, великодушных и гостеприимных

(1, 1, 15) Мне рассказывал Абу-ль-Аббас Хибат Аллах ибн Мухаммад ибн Юсуф, известный под именем Ибн аль-Мунаджжим ан-Надим, один из сыновей приближенного аль-Мамуна, Яхьи ибн Аби Мансура аль-Мунаджжима. Все его предки и родственники известны своей близостью к халифам, вазирам и эмирам, а также прославились знаниями в каламе, астрологии, естественных науках и адабе, равно как и мастерством а поэтическом искусстве, а также своими сочинениями, [224] трактующими об этих предметах. Известны они и почетным положением в государстве, и богатством, и тем, что занимали высокие должности.

Сам Абу-ль-Аббас всем известен как ученый, знаток адаба, поэт, умелый спорщик, факих и так далее, так что нет необходимости распространяться о его достоинствах. Он был близким другом Абу Мухаммада аль-Мухаллаби, да смилуется над ним Аллах, и на протяжении многих лет пользовался доверием этого вазира, его восприемников и других высокопоставленных особ. Он — один из последних в роду Яхьи ибн Аби Мансура.

Ибн аль-Мунаджжим рассказывал:

— Я был у Абу Махлада Абдаллаха ибн Яхьи ат-Табари, приближенного Муизз ад-Даули, когда заговорили о щедрости и щедрых, великодушии и великодушных и о тех благодеяниях, которые расточали людям Бармекиды и другие щедрые люди. Абу Мах-лад отнесся к этим историям с недоверием, объявил их ложью, утверждая, что все это не что иное, как уловки, к которым прибегают нищие, чтобы выманить у людей деньги, и что в этих рассказах нет достоверности.

Тогда я сказал ему: “Шейх, нечто подобное ранее уже говорил Саид и получил на это ответ”. — “А что он сказал?” — спросил Абу Махлад. Я ответил: “Когда ему рассказали о щедрости Бармекидов, он заявил, что все эти истории — лишь измышления переписчиков и их выдумки. При этом присутствовал Абу-ль-Айна, и он спросил: „Почему эти вымыслы не рассказывают о вазире, да укрепит его могущество Аллах, которого следует страшиться и от которого можно надеяться что-либо получить, но рассказывают о Бармекидах, ныне мертвых и уже не способных творить ни добро, ни зло?"”.

Абу Махлад смутился.

(1, 2, 17) Такой же смысл имеет и другая история, и ее стоит здесь привести, хотя она и содержится в некоторых книгах. Она может подвигнуть людей на сходные поступки, а это — благая цель. Мне рассказал Абу Мухаммад Яхья ибн Мухаммад аль-Азди, что он слышал, будто, когда Ибн аз-Заййата посадили в таннур 44, один из его приближенных сказал: “Вот именно для такого случая советовали мы тебе, когда ты обладал властью, совершать добрые поступки и творить благодеяния, [225] чтобы люди отплатили тебе добром теперь, когда ты в беде”. Он ответил: “Братство людское столь слабо, и люди так вероломны и неблагодарны, что подобное поведение не принесло бы мне пользы. Неужели ты думаешь, что я мог бы сделать больше добра, чем Бармекиды? Однако это не помогло им, когда они, подобно мне, стали жертвами превратностей судьбы и тирании правителей!”

Приближенный ответил: “Даже если они не получили за свои благодеяния ничего больше, уже одно то, что ты упомянул их в твоем положении, есть величайшая награда!”

(1, 3, 18) Вот что сообщил мне катиб Абу-ль-Фарадж Али ибн Хусайн ибн Мухаммад, известный под именем аль-Исфахани, со слов аль-Хасана ибн Али, со слов Ибн Махравайха, со слов Абу-ш-Шибла Асима ибн Вахба аль-Бурджуми. Последний рассказывал:

— Я присутствовал на беседе в доме моего благодетеля и покровителя Убайдаллаха ибн Яхьи ибн Хакана, когда разговор зашел о Бармекидах и о щедрых людях, о приписываемом им великодушии, о подарках и милостях, которыми они осыпали людей, и присутствующие пустились в рассуждения на эту тему. Тогда я встал посреди собравшихся и сказал: “О вазир! Все эти разговоры навели меня на одну мысль, и я выразил ее в двух бейтах. Ни один человек не сможет опровергнуть мои слова. Я придал им стихотворную форму, чтобы они запомнились и чтобы люди повторяли их. Дозволит ли мне вазир произнести мои стихи?”

Вазир позволил, добавив, что я уже высказал много разумных мыслей. Тогда я сказал:

Я вижу, что руки Убайдаллаха щедрее на милости, а сам
он великодушнее, чем Фадль, Яхья и Халид.

В другой раз он прочел нам этот стих в таком виде:

Я вижу, что Убайдаллах более щедр и великодушен, чем
Фадль, Яхья и Халид.
Они были щедры, когда судьба им благоприятствовала, а
он — щедр, когда судьба к нему неблагосклонна.

(1, 4, 20) Я присутствовал на беседе в доме аль-Хасана ибн Али ибн Зайда аль-Мунаджжима, в прошлом слуги Абу Нафи. Муизз ад-Дауля назначил его правителем аль-Ахваза и некоторых его областей, и он занимал при [226] нем такое же положение, как и его вазиры. Прежде он служил у моего отца, после того как оставил службу у правителя аль-Ахваза аль-Касима ибн Динара. Он был управляющим дома и поместья моего отца и помогал отцу при установлении пробы на монетном дворе на рынке аль-Ахваза. Позднее отец передал его на службу к Абу Абдаллаху аль-Бариди, где он и возвысился до того положения, о котором я уже сказал. Я посещал его, когда он был на вершине славы, а я был еще юношей, и он проявлял ко мне особую благосклонность. Он любил, когда его восхваляли в лицо, поэтому люди громогласно превозносили его, поминая все его благие дела: он заботился об имуществе, переданном на нужды благотворительных заведений, орошал земли, провел воду в приток Масрукана и справедливо раздавал милостыню.

Однажды, когда я присоединился к этим похвалам, он сказал мне: “Мой мальчик, когда знатные люди государства рассказывают обо мне истории такого рода, они утверждают, что аль-Мунаджжим делает все это напоказ. Уверяю тебя, я делаю это только ради Аллаха всевышнего. Но даже если бы такие поступки совершались напоказ, это тоже было бы прекрасно, почему же и им, подобно мне, не быть такими же лицемерами, как я? Но человеческая природа стала низкой даже в зависти. В старину люди, позавидовав чужому богатству, старались разбогатеть, позавидовав учености — учиться, а позавидовав щедрости, стремились добиться того, чтобы люди говорили, что они щедрее своих соперников... — и он продолжал перечисления. — В наши дни слабодушия и убожества те, кто не в силах уподобиться предмету своей зависти, принимаются осуждать добродетели, которые эту зависть вызывают. Если кто беден — они осуждают его бедность, образованного примутся уличать в ошибках, о щедром будут говорить, что он торгует своей щедростью, и доказывать, что на деле он скупец, если кто-либо делает добрые дела, они произведут его в лицемера”.

(1, 5, 22) Вот что рассказал мне кади Абу-ль-Хасан Myхаммад ибн Абд аль-Вахид аль-Хашими:

— Из всех, кого мне довелось знать, Хамид ибн аль-Аббас был самым великодушным, самым благоденствующим, самым щедрым, самым расточительным и [227] в то же время самым рассудительным в своей щедрости. Ежедневно в его доме накрывалось множество столов, и ни один посетитель, будь то знатный человек, приближенный, простолюдин или даже чей-то раб, не мог покинуть его дворец в часы трапезы, ничего не поев. В его дворце одновременно накрывали сорок столов, и всякий, кому давали хлеба, получал также и мясо, в то время как сам он питался лишь белым хлебом.

Однажды, войдя в прихожую своего дворца, он увидал бобовый стручок. Тогда он позвал управляющего и спросил: “Кто ел в моем дворце бобы?” Управляющий ответил, что бобы ели привратники. “Разве им не дают мяса?” — спросил Хамид. Домоправитель ответил, что дают. Тогда Хамид велел управляющему узнать у них, откуда взялись бобы, и они ему ответили: “Мы не получаем удовольствия от мяса, если едим его без наших домашних, поэтому мы отсылаем его домой, чтобы съесть вместе с ними вечером, а днем мы постимся и едим бобы”. Тогда Хамид велел дать привратникам добавочные порции мяса, чтобы они отсылали его своим семьям домой, а первые порции съедали в прихожей. Так и сделали.

Однако через несколько дней он снова увидел в прихожей бобовый стручок и возмутился. Хамид был вспыльчив и невоздержан на язык, и он накинулся на своего домоправителя: “Разве я не велел, — спросил он, — удвоить порции мяса? Почему же я снова вижу бобовые стручки?” Управляющий ответил: “Когда порции удвоили, привратники стали ежедневно оставлять первую порцию для своих семей, а вторые порции копили у мясника, чтобы в свободные дни, когда они будут дома, взять у мясника много мяса и устроить пир”.

Хамид сказал: “Пусть порции останутся прежними, а по утрам, раньше чем накрывать столы для нас, вынесите один из них этим людям, чтобы они за ним позавтракали. Клянусь Аллахом, если после этого я найду в прихожей хоть один бобовый стручок, я велю выпороть и тебя, и этих людей!”

Его приказание было выполнено, и расходы были немалые.

(1, 11, 37) Мне рассказывал Абу-ль-Аббас Хибат Аллах ибн аль-Мунаджжим со слов своего деда, что [228] когда аль-Муктадир арестовывал Ибн аль-Джассаса, он послал людей в его дом, чтобы они описали и забрали все его имущество.

Он сказал:

— Человек, который составлял опись, сказал мне: “Мы нашли среди его вещей семьсот кувшинов для охлаждения воды с тростниковыми крышками”.

Подумайте только, сколь гостеприимен был этот человек, если у него в доме было столько утвари подобного рода.

(1, 61, 117) Мне рассказал кади Абу Бакр Мухаммад ибн Абд ар-Рахман со слов управляющего Абу-ль-Мунзира ан-Нумана ибн Абдаллаха:

— Ан-Нуман имел обыкновение по окончании зимы собирать шелковые и шерстяные вещи, ковры и циновки, печки и другую зимнюю утварь и продавать их на распродаже. Потом он посылал кого-нибудь в тюрьму кади и выяснял, кто попал туда, сам признавшись в своем поступке, а не по обвинению, и испытывал нужду. Тогда он платил долги этих людей из денег, вырученных за эти зимние вещи, или, если долги были слишком велики, еще как-нибудь улаживал их дела так, чтобы они могли выйти на свободу.

После этого он присматривался ко всяким уличным торговцам зеленью, сладостями и другим мелким товаром, кому за день удавалось наторговать один, два или три динара, и раздавал им от десяти динаров до ста дирхемов. Потом он обращал свое внимание на тех, кто торговал на рынке горшками и кувшинами, поношенной одеждой и прочим, что люди продают в случае крайней нужды, а также на старух, которые продавали свою пряжу, и платил им двойную цену, а товар оставлял им. И многое другое в таком же духе он делал сам или поручал сделать мне, тратя на это все деньги, вырученные от продажи зимних вещей.

А когда наступала зима, он собирал вещи из дабикийской ткани и парчи, циновки, кувшины для охлаждения веды и другую летнюю утварь и распродавал таким же образом. Когда же зима проходила и наступало следующее лето, вся эта утварь покупалась заново.

Устав от этих дел, я сказал ему: “Господин, ты надрываешься без толку, ибо покупаешь эту одежду и [229] утварь по двойной цене, когда на них большой спрос, а продаешь эти товары за полцены, когда никакого спроса на них нет, и теряешь на этом очень много. Если ты разрешишь мне, я выставлю все, что ты хочешь, на продажу, а когда кто-нибудь соберется все это купить, заберу это для тебя за более высокую цену и спрячу эти вещи на лето или на зиму, а из твоих денег дам тебе на эти дела столько, сколько за них давали”.

Он ответил: “Не делай этого! Аллах позволил мне пользоваться этими вещами все лето или всю зиму и дал мне дожить до того времени, когда я могу с ними расстаться. Я не уверен, что дождусь времени, когда они понадобятся мне снова. Возможно, я совершил грех перед Аллахом ради этих вещей или при их помощи. Я предпочитаю распродать их и употребить столько денег, сколько они действительно стоят, на все эти дела, чтобы отблагодарить Аллаха за то, что он дал мне дожить до того дня, когда я в них больше не нуждаюсь, и чтобы вымолить прощение за те грехи, которые я мог из-за них совершить. А если Аллах оставит меня в живых до времени, когда они мне снова понадобятся, то ведь они не слишком дороги и мне не трудно будет купить их, — и я обновлю мое хозяйство и порадуюсь новым вещам. Есть и еще одно преимущество в том, что я продаю дешево, а покупаю дорого, и состоит оно в том, что самые бедные торговцы, у которых я покупаю и которым я продаю, извлекают из этого выгоду, а мое состояние от этого не убавляется”.

(1, 62, 120) Кади добавил, что, по словам этого управляющего, когда ан-Нуману подавали какие-нибудь сладости или лакомства, он ел совсем немного, а остальное приказывал раздавать нищим. Ежедневно он распоряжался собирать все остатки с его стола и от трапезы его рабов на кухне и раздавать нищим у дверей его дома.

Однажды, когда ан-Нуман угощал своего друга-хашимита, подали какое-то вкусное кушанье. Хашимит еще не кончил есть, когда ан-Нуман приказал отдать кушанье нищим, и его убрали. Потом подали жирного козленка, но не успели они полакомиться им, как ан-Нуман велел унести его и отдать нищим. Потом подали чашу с миндальной халвой. Ан-Нуман очень любил это кушанье и платил по пятьдесят дирхемов, [230] пять динаров или около того за каждую чашу в зависимости от ее размера. Только начали они есть, как ан-Нуман сказал: “Отдай это нищим!”

Хашимит ухватился за чашу и сказал: “Мой друг, вообрази, что мы с тобой нищие, и дай нам насладиться едой. Почему ты отдаешь им все, что тебе нравится? Зачем это нищим? Они могут обойтись говядиной и кашей из фиников. Пожалуйста, не отдавай им этого”.

Ан-Нуман ответил: “Так, мой друг, у меня принято”. — “Дурной обычай, — сказал тот, — мы его не потерпим! Если тебе это нужно — вели приготовить для нищих такое же блюдо, но дай и нам поесть его вдоволь или заплати им столько, сколько стоит это кушанье”.

Ан-Нуман ответил: “Я распоряжусь приготовить для них такую же еду, а что касается денег, так ведь у нищего жалкая душонка, и ему и в голову не придет приготовить такое кушанье, сколько денег ему ни дай. Он растратит их на какую-нибудь глупость — но для него она нужнее этого, к тому же он не сумеет вкусно приготовить такое кушанье. А я люблю, когда и другие лакомятся тем, чем я”. И, обратившись к рабу, он повелел ему немедленно приготовить такую же еду и раздать ее нищим. Так и сделали, а после этого, принимая почетного гостя, ан-Нуман всегда велел готовить и раздавать нищим те же кушанья, которыми угощал гостя, и приказывал убирать со стола только после того, как его гости насытились.

(8, 108, 245) Вот что сообщил мне Абу-ль-Фадль:

— Мне рассказал врач из Харрана Абу-ль-Хасан Сабит ибн Синан, что видел в семье Бохтишо бумагу, написанную рукой врача Джибрила ибн Бохтишо, которая представляла собой список даров, пожалованных ему бармекидом Яхьей ибн Халидом, его сыновьями, рабынями и детьми. В ней были подробно перечислены поместья, дома, деньги и всякое другое, и стоимость всего этого составляла семьдесят миллионов дирхемов. Они хранили эту бумагу, ибо написанное в ней вызывало удивление и внушало уважение к тому, кто ее составил.

Он сказал:

— Меня это удивило, и, уйдя от них, я рассказал об этом одному высокопоставленному багдадцу. При этом [231] присутствовал Абу-ль-Хасан Али ибн Харун аль-Мунаджжим, и он сказал:

— А почему тебе кажется это столь удивительным? Вот какую историю рассказывал мне мой отец со слов своего отца:

— Я был, — говорил он, — при дворе аль-Мутаваккиля в день михраджана или ноуруза 45. Халиф сидел, а ему приносили дорогие, диковинные и прекрасные подарки. В полдень ударили в барабаны, и халиф уже собирался встать, когда вошел Бохтишо — врач, сын Джибрила, сына старшего Бохтишо. Увидав его, аль-Мутаваккиль велел ему подойти поближе к трону и начал над ним подшучивать и подтрунивать, спрашивая, где его праздничный подарок. Бохтишо ответил: “Повелитель правоверных! Я христианин, я ничего не знаю об этом празднике и не знал, что в этот день полагается делать подарки”. Халиф сказал: “Ничего подобного! Я уверен, что ты пришел так поздно, потому что твой подарок лучше всех и ты хочешь это показать”.

Бохтишо сказал: “Я никогда об этом не думал и ничего не принес”. Тогда халиф крикнул: “Заклинаю тебя своей жизнью!” Потом он сунул руку в рукав Бохтишо и вытащил оттуда предмет, который был похож на чернильницу из индийского дерева. Ничего подобного никто никогда не видел. Черная, словно из эбенового дерева, чернильница была отделана золотым орнаментом невиданной красоты.

Аль-Мутаваккиль решил, что она предназначена ему в подарок, и восхитился ею. Но Бохтишо сказал: “Не спеши, господин, сначала посмотри, что там внутри”. Халиф открыл чернильницу, и вынул из нее ложечку, вырезанную из рубина. Мы были ослеплены ее сиянием и поражены и пришли в замешательство, а халиф был потрясен. Некоторое время он молчал, дивясь и размышляя, а потом сказал: “Клянусь Аллахом, Бохтишо, я никогда не видел ничего подобного ни среди моих сокровищ, ни среди сокровищ моих предков и никогда не слышал, чтобы у кого-нибудь из Омейядов или у правителей других стран была подобная драгоценность. Откуда она у тебя?”

Бохтишо ответил: “О таких вещах не спрашивают! Я подарил тебе диковину, и ты сам признаешь, что она прекраснее всего, что тебе довелось видеть или о чем тебе приходилось слышать. Ты не имеешь права больше ни о чем расспрашивать”. [232]

Халиф стал заклинать его своей жизнью, прося рассказать об этой вещице, но он отказывался, пока халиф не повторил свое заклинание многократно и сказал: “Горе тебе! Я столько раз заклинал тебя своей жизнью рассказать мне об этом, а ты все отказываешься, и это после того, как ты подарил мне такую неслыханную драгоценность!”

Тогда Бохтишо сказал: “Хорошо, мой господин. В юности я сопровождал моего отца Джибрила ибн Бохтишо в дом Бармекидов, поскольку он тогда состоял при них врачом и они никого другого не приглашали и никому другому не доверяли. Он мог входить в их гаремы, и они не боялись показывать ему своих женщин. Однажды он отправился к Яхье ибн Халиду, и я пошел с ним. Когда он уходил, к нему подошел евнух и повел его в покой рабыни Яхьи, Дананир. Я вошел с ним, и мы очутились в огромном зале, где за опущенным занавесом сидела девушка. Она жаловалась на какой-то недуг. Отец посоветовал кровопускание, но он обычно не делал этого сам, а приводил с собой ученика, который все исполнял. Плата за кровопускание была пятьсот динаров. В этот раз отец поручил сделать эту операцию мне. Девушка протянула руку из-за занавеса, и я сделал ей кровопускание, и она тут же дала мне пятьсот динаров, и я их взял.

А мой отец сидел и ждал, когда принесут вина, чтобы она выпила его при нем, и гранаты, которые он советовал ей поесть. Все это принесли на большом закрытом подносе, с которого она взяла то, что хотела. Когда поднос уносили, не закрыв его, мой отец, увидав его, попросил евнуха поднести его к нему, что тот и сделал. Среди прочих вещей там была чаша с зернышками граната и ложечка. Увидав это, мой отец воскликнул: „Клянусь Аллахом, я никогда не видел ни подобной ложечки, ни подобной чаши!”" Тогда Дананир сказала: „Возьми их, Джибрил, заклинаю тебя моей жизнью!" Он взял и собрался уходить, но она сказала ему: „Ты уходишь, а во что ты положишь эту ложечку?" Он ответил: ,,Я не знаю". Она сказала: „Я дам тебе футляр к ней". Он ответил: „Если тебе будет угодно!" Она сказала: „Принесите мне ту чернильницу!" Эту вещицу принесли, и отец положил в нее ложечку, а потом спрятал в рукав подарки и мы ушли”.

Аль-Мутаваккиль сказал: “Чаша, от которой эта ложечка, наверняка очень дорогая. Скажи мне, заклинаю [233] тебя своей жизнью, что с ней стало?” Отец смутился и долго отказывался отвечать, пока халиф не повторил свое заклинание многократно. Отец сказал: “Спрашивая, что стало с этой чашей, ты просишь ее у меня, я это понимаю. Я пойду принесу ее и враз отделаюсь от тебя!” Халиф велел ему так и сделать. Он ушел, а халиф не переставал волноваться, пока Джибрил не пришел и не подал ему чашу из топаза размером с небольшую фарфоровую миску.

Рассказы об умных и находчивых

(1, 9, 29) В 350 году 46 я встретил в Багдаде Абу Али ибн Аби Абдаллаха ибн аль-Джассаса. Он показался мне почтенным шейхом и интересным собеседником. Я спросил его об историях, которые любил рассказывать его отец, например о том, как он однажды, стоя позади имама во время молитвы, когда тот произнес слова: “...не тех, которые находятся под гневом, и не заблудших” 47, вместо “Аминь” сказал “Клянусь жизнью!”. Или как он однажды сказал вазиру аль-Хакани: “Вчера мне не давали уснуть собаки, которые лаяли в переулке, где расположен мой дом, и каждая из них походила на меня или на вазира”. Или как однажды, когда он хотел поцеловать вазира в голову, а тот сказал: “Не надо, она напомажена”, Ибн аль-Джассас якобы ответил: “Даже если бы голова вазира была покрыта экскрементами, я бы все равно ее поцеловал!” Или как он сказал: “Я стоял вчера в темноте в отхожем месте и вглядывался, где там сиденье, пока не уселся на него”. Или как он однажды, говоря о старинном списке Корана, сказал: “Это рукопись времен Хосроев” 48. И еще о многом другом, что он рассказывал.

Абу Али ответил:

— Что до истории об отхожем месте и о молитве — это все выдумки и ложь, ибо отец не был столь глуп, чтобы поступать подобным образом. На самом деле это был умнейший и проницательнейший человек. Просто в присутствии вазиров он имел обыкновение вставлять в свою речь странные выражения и изображать из себя недоумка, чтобы их не пугала его близость с халифом и чтобы они не причинили ему вреда. Я могу, — добавил он, — рассказать вам историю, которую сам слышал от отца и которая покажет вам, сколь разумен он [234] был, и вы поймете, что человек, который умел вести себя так, никак не мог совершать те поступки, о которых толкуют.

Я просил его продолжать.

— Мой отец, — начал он, — рассказывал, что однажды Абу-ль-Хасан ибн аль-Фурат, будучи в должности вазира, затаил против него неприязнь и принялся его всячески преследовать.

Отец говорил:

— Он посылал своих людей в мои поместья, приказывая им отменять заключенные со мной сделки и безжалостно поносил и унижал меня, когда я бывал в его доме. Он не упускал случая оскорбить меня, как только я попадался ему на глаза. Я тщетно пытался прибегнуть к посредничеству разных людей и делал все, что должно было бы примирить нас. Но, несмотря на все мои старания, он продолжал всячески нападать на меня, а я терпеливо сносил все это в надежде, что он наконец изменит свое отношение.

Однажды, войдя в его дворец, я услышал, как его хаджиб сказал: “Какое сокровище ходит по земле! Целый миллион динаров, и никто не берет их!” Я понял, что он повторяет слова своего хозяина и что вазир замыслил разорить меня. В то время у меня было семь миллионов динаров в деньгах и драгоценных камнях, не считая другого имущества. Я очень огорчился и не спал всю ночь, размышляя, как мне следует поступить. Под утро мне пришла в голову хорошая идея. Я немедленно поехал к нему во дворец, но оказался перед запертой дверью. Я постучал. Привратники спросили, кто пришел. “Ибн аль-Джассас”, — ответил я. Они сказали: “Сейчас не приемное время, вазир спит”. Я сказал: “Скажите хаджибам, что я пришел по делу”. Один из хаджибов немедленно вышел и сказал: “Он скоро проснется и тогда примет тебя”. Я ответил: “Дело слишком срочное, оно не терпит отлагательства, разбуди его и так и скажи от моего имени”.

Домоправитель ушел, а через некоторое время вернулся и повел меня по дворцу. Мы шли из покоя в покой, пока не очутились в спальне вазира. Он сидел на своем ложе, а вокруг ложа было штук пятьдесят циновок для его рабов, которые, по-видимому, охраняли его. Рабы поднялись и убрали свои циновки. Вазир был охвачен страхом и, думая, что случилось что-нибудь ужасное или что я привез послание от халифа, горел [235] нетерпением узнать, что я собираюсь ему сообщить. Он повелел мне приблизиться и спросил, что привело меня в такое время.

Я сказал: “Я пришел с доброй вестью; ничего страшного не случилось, и нет у меня никакого послания и никакого дела, кроме того, которое касается только вазира и меня и которое я могу сообщить ему только с глазу на глаз”. Он успокоился, приказал всем выйти, а когда они удалились, спросил, что я собираюсь ему сказать.

Я сказал: “О вазир, ты меня всячески преследовал и намеревался погубить меня и уничтожить мое состояние, потеря которого для меня равносильна смерти. Ведь утрата состояния и жизни невосполнимы ничем. Я признаю, что доставил тебе кое-какие неприятности в твоих делах, но, по-моему, довольно было бы слегка наказать меня за это. Я всячески старался примириться с тобой, прибегал к посредничеству такого-то и такого-то, предлагал тебе столько-то и делал то-то, но ты упорствуешь в своем желании нанести мне ущерб. Нет на свете существа слабее кошки, однако если она опустошит лавку бакалейщика и он привяжет ее в углу своей лавки, собираясь удушить, кошка прыгнет на него, расцарапает ему лицо и тело, разорвет его одежды, стараясь любыми средствами спасти свою жизнь. Уж столько-то силы, сколько у кошки, найдется и у меня! Так пусть же эти мои слова послужат началом наших добрых отношений в будущем! Если ты примешь мои условия — хорошо, а иначе — берегись. Я клянусь самыми страшными клятвами, что отправлюсь к халифу сейчас же и передам ему во владение два миллиона динаров золотом и серебром из моей сокровищницы. И он получит их еще до восхода солнца. Ты ведь знаешь, что я в состоянии это сделать. И я скажу ему: „Возьми эти деньги, передай Ибн аль-Фурата в руки такому-то и сделай его вазиром!" И я назову такого человека, которого, по моему разумению, он назначит охотнее всего,— благообразного, сладкоречивого, с хорошим почерком и остроумного. Я и не буду долго думать — назову любого из твоих катибов. А халиф, увидев деньги, не заметит разницы между тобой и катибом. Он немедленно заставит тебя подчиниться ему, а тот, кого он назначит, будет смотреть на меня, как на человека, который ценой больших затрат возвысил его и сделал вазиром. Он будет считать меня своим господином и [236] благодетелем, станет мне служить и во всем следовать моим советам. А я выдам ему тебя, и он примется пытать тебя, пока не выбьет из тебя все два миллиона динаров. Ты знаешь, что твоего состояния хватит, чтобы уплатить эти деньги, но после этого ты останешься нищим. Так я верну свои деньги, не потеряв ни единого даника, разорю своего врага, утолю свой гнев и сохраню свое благополучие. Я сумею возвыситься, убрав одного вазира и поставив на его место другого”.

Мои слова ошеломили Ибн аль-Фурата, и он сказал: “Враг Аллаха! И ты решишься на такое?”

Я ответил: “Я не враг Аллаха. Уж если кто враг Аллаха, так это тот, кто поступает со мной так, что вынуждает меня помыслить о таком деле. Почему я должен считать, что не имею права нанести ущерб человеку, который замышляет разорить и погубить меня?” Он сказал: “А что я должен сделать, чтобы этого не было?” Я ответил: “Ты должен немедленно дать страшную клятву: всегда быть на моей стороне, а не против меня, как в малых делах, так и в больших, не уменьшать полагающиеся мне выплаты, не вмешиваться в мои дела, не ущемлять меня ни в чем, но всячески споспешествовать мне и доброй славе обо мне, не причинять мне никакого вреда, не плести против меня интриг и не навлекать на меня беды и невзгоды в открытую или исподтишка, и всякое прочее”. Я старался обезопасить себя от всего, что он мог сделать против меня и что заставляло меня бояться его.

Тогда он сказал: “Но и ты поклянись той же клятвой, что помыслы твои искренни, что ты будешь покорен мне и окажешь мне содействие”. Я ответил: “Хорошо!” Он сказал: “Да проклянет тебя Аллах! Ты, должно быть, дьявол и околдовал меня!”

Он потребовал бумагу, перо и чернила, и мы вместе составили клятву. Сначала я взял с него клятву, а потом он — с меня.

Когда я собирался уходить, он сказал: “Абу Абдаллах, ты возвысился в моих глазах и снял бремя с моей души. Клянусь Аллахом, для аль-Муктадира, когда он увидит деньги, уже не будет, как ты говоришь, существовать различия между мной, со всеми моими достоинствами, способностями и положением, и самым жалким из моих катибов! Пусть то, что произошло, останется тайной между нами”. Я ответил: “Клянусь [237] Аллахом!” Он сказал: “Приходи утром ко мне в диван и увидишь, как я тебя приму”.

Когда я встал, он сказал своим слугам: “Идите все перед Абу Абдаллахом!” Двести его слуг пошли передо мной, и я вернулся домой до рассвета.

Отдохнув, я пошел к вазиру в то время, когда он принимал посетителей. Он выказал мне больше почтения, чем всем остальным, всячески расхваливал меня и обращался со мной так, чтобы все поняли, что между нами воцарился мир. Кроме того, он распорядился разослать чиновникам в провинциях письма, повелевая им уважительно обращаться с моими поверенными и охранять мое имущество и мои поместья. Он также приказал катибам в диванах убрать вся изменения, которые они внесли по его повелению в сумму взимаемого с меня налога — а он был увеличен, — и взимать с меня столько, сколько раньше. Я поблагодарил его и встал. Он велел слугам идти впереди меня, и его хаджибы двинулись передо мной с обнаженными мечами. Люди это видели и изумлялись. Мое положение было восстановлено, и никто не знал причины нашего примирения.

Вазир молчал об этом, пока его не схватили, и тогда я рассказал эту историю. Абу Али продолжал:

— Разве такие поступки и такая находчивость имеют что-нибудь общее с тем, что о нем рассказывают?

— Нет, — ответил я.

(1, 10, 36) Мне рассказывал Абу Мухаммад Абдаллах ибн Ахмад ибн Бакр ибн Дассах, что он слышал от наших шейхов такую историю:

— Однажды в присутствии кади Абу Умара зашел разговор об Ибн аль-Джассасе и его глупости. Абу Умар сказал: “Клянусь Аллахом, он не таков! Несколько дней назад я зашел навестить его, а у него во дворе был разбит шатер. Мы сидели около него и разговаривали, когда за шатром кто-то зашаркал туфлями. Он крикнул слуге: „Приведи ко мне женщину, которая только что прошла за шатром!" Слуга привел девушку-негритянку. Тогда Ибн аль-Джассас спросил ее, что она там делала. Она ответила: „Я шла сказать слуге, что обед готов, и спросить, можно ли его подавать". После этого он велел девушке идти по своим делам. Я [238] понял, что он хотел этим показать мне, что так ходит простая негритянка, а не женщина из его гарема. Он очень боялся, как бы я не подумал дурно о его гареме. Ну разве может такой человек быть дураком?!”

(1, 23, 63) Вот что рассказал мне кади Абу-ль-Хусайн ибн Аййаш:

— Однажды я увидел, как мой друг сидел в одной из лодок плавучего моста в Багдаде в очень ветреный день и писал. Я сказал: “Как ты пишешь здесь в такую погоду?” Он ответил: “Я хочу подделать почерк одного человека, у которого дрожит рука, а моя рука для этого не подходит. Вот я и решил сесть здесь, чтобы моя рука дрожала от качания лодки и чтобы мой почерк уподобился тому, который мне нужно подделать”.

(2, 77, 145) Абу Мухаммад Яхья ибн Мухаммад рассказал мне со слов Абу Исхака Мухаммада ибн Ахмада аль-Карарити историю, которую этому последнему сообщил Насир ад-Дауля Абу Мухаммад аль-Хасан ибн Абдаллах ибн Хамдан:

— Вскоре после моего рождения, — рассказывал он, — мой отец Абу-ль-Хайджа сильно невзлюбил меня за способности, которые заметил во мне и из-за боязни потерять свою должность: он был со мной высокомерен, груб и суров и ограничивал меня во всем, а мне приходилось терпеливо сносить все это. Но тут его назначили охранителем Хорасанской дороги. Тогда он осмотрел своих лошадей, отделил с полсотни больных и тощих и сказал мне: “Хасан, через два месяца я уеду для исполнения должности, а этих лошадей я отдаю на твое попечение. Так я смогу проверить, можно ли поручить тебе какое-нибудь сложное дело. Будешь ухаживать за ними так, что они станут гладкими да резвыми, — значит, можешь справиться с этим поручением, и я буду считать, что ты годишься и на что-нибудь посерьезнее. А если твой уход не пойдет им на пользу, это поручение будет первым и последним”.

Мне показалось странным, что отец начал с того, что назначил меня конюхом, но пришлось стерпеть и это, и я сказал: “Слушаю и повинуюсь!”

Я поместил лошадей в особую конюшню, где поставил также скамейку для себя. Потом я нанял конюхов, которым платил жалованье и от которых требовал [239] самого тщательного ухода за лошадьми, а сам я осматривал их по нескольку раз в день, следя за тем, чтобы они были накормлены и ухожены. К тому же я призвал на помощь самого лучшего коновала.

Прошло немногим более месяца, и лошади мои окрепли, поправились и вообще были в самом лучшем виде. Когда настало время отцу уезжать, он сказал мне: “Хасан, что ты сделал с теми лошадьми?” Я попросил его пойти в конюшню и посмотреть. Он пошел туда и, найдя лошадей в прекрасном состоянии, был очень доволен и похвалил меня.

Потом он сказал: “Хасан, ты хорошо справился с этим делом, и за это я скажу тебе нечто такое, что будет тебе полезно в жизни и вознаградит тебя за труды”. Я спросил его, что он имеет в виду. Он ответил: “Когда ты видишь, что кого-нибудь из твоих родичей возвысил султан или что кому-нибудь из них улыбнулась судьба, не завидуй ему и не питай к нему вражды, ибо этим ты только без толку растравишь себя, и это будет во вред не тому человеку, а тебе самому, и ты придешь в уныние, не нанеся ущерба ему. К тому же, стараясь принизить достигшего высокого положения сородича, ты лишь принизишь самого себя. Ведь он сможет возвыситься благодаря тому, что защитит его и от тебя, или благодаря удаче, которая предохранит его и от тебя. Старайся служить ему, чем можешь, будь ему предан, чтобы его успехи шли тебе на пользу, а его слава отразилась бы и на тебе, старайся снискать его одобрение и похвалу и стать одним из его помощников, ибо лучше быть помощником у родича, чем у чужого человека. Люди станут тебя уважать, видя, что ты у него в милости. А когда он получит должность от султана, может быть, он и тебе даст возвыситься, сделав своим преемником, когда сам возвысится еще более. То же может случиться, если он получит какую-нибудь другую должность, не от султана. Не говори, что ты принадлежишь к более древней ветви вашего рода, что ты — самый знатный в роду и что он еще вчера был ничто по сравнению с тобой, ибо для каждого человека наступает его время”.

Я выслушал его совет, а он продолжал говорить со мной ласково, ибо, выходив его лошадей, я сумел вызвать в нем уважение к себе, и он повелел мне отправиться вместе с ним. Я так и сделал, и мы доехали до моста у селения Нахраван, все время беседуя. Его [240] ласковое обращение придало мне смелости, и я решился обратиться к нему с просьбой. Проезжая по мосту, я вспомнил, что у него в окрестностях Мосула было великолепное поместье под названием Нахраван, которое мне очень хотелось заполучить, и сказал ему: “Господин! Мои расходы и издержки сильно возросли, и, если бы ты передал мне твое имение Нахраван, чтобы я мог пользоваться доходами с него, служа тебе, это было бы неплохо”.

Услыхав об этом, он пришел в ярость и начал ругать меня последними словами. “Собака! — кричал он. — Ты надеешься завладеть Нахраваном?!” И он хлестнул меня плетью, которая была у него в руке. Удар пришелся мне по щеке и рассек ее сверху донизу. Я почувствовал, как лицо мое запылало. Такого я никак не ожидал. Я ощутил жгучую боль и еще более жгучее возмущение. Я сказал себе: “Я не заслужил подобного ответа, довольно было бы и простого отказа. По-видимому, он все еще таит на меня злобу”.

Я не мог ехать с ним дальше. Тут подоспели мои слуги и оставались возле меня, пока мне не стало лучше. А он тем временем продолжал свой путь. Потом я повернул лошадь и, послав за двумя мулами, которые везли мою утварь, одежду и рабов и которые еще не успели уйти далеко, двинулся по направлению к Багдаду, изнывая от боли и пылая гневом.

Я прибыл в Багдад, где в то время вазиром был Али ибн Иса, который очень хорошо относился к моему отцу и сам устроил ему это назначение. Он любил и меня, всячески проявляя ко мне уважение и особую симпатию. Я решил, что пойду к нему, пожалуюсь на отца и покажу след от удара. Поэтому, приехав домой, я приказал поставить на место мулов и занести в дом поклажу, после чего, не сходя с коня, отправился во дворец вазира.

Спешившись и войдя во двор, я вспомнил совет моего отца об отношении к родичам и пожалел о том, что прибыл во дворец вазира, поняв, что из всех родичей этот совет более всего касается отца. Поэтому я решил обмануть вазира и ничего ему не рассказывать. Войдя, я приветствовал его и стал перед ним, поскольку не привык садиться в его присутствии. А он, увидев меня, пришел в ужас от шрама на моем лице и спросил: “Что с тобой случилось?” Ему очень не понравился мой вид, который и впрямь был ужасен. [241]

Я ответил, что играл в конное поло и мяч случайно попал мне в лицо. Тогда он сказал: “А я думал, ты уехал вместе с отцом. Почему же ты вернулся?” — “Я провожал его часть пути, — ответил я, — а когда он отъехал достаточно далеко, вернулся, чтобы явиться в распоряжение вазира”.

Ибн Иса продолжал расспрашивать меня о путешествии отца, когда тот вдруг явился сам, потому что, узнав о том, что я повернул назад, пришел в ярость и также решил воротиться, чтобы остановить меня. Прибыв домой, он узнал, что я, не сходя с коня, отправился во дворец вазира. Он не сомневался, что в мои намерения входило пожаловаться на него, рассказав о том, как он со мной обошелся. Войдя во дворец и увидав меня беседующим с вазиром, он укрепился в этом предположении.

Когда отец занял свое место, вазир спросил его, что заставило его вернуться. Отец ответил: “Так вот какова награда за мою службу, мою преданность и послушание?!” В ярости он переходил от одного обвинения к другому, а я стоял и молча слушал. Вазир спросил: “Да в чем ты меня упрекаешь? Что я такого сделал?” Отец ответил: “Ты позволил этой собаке нападать на меня и клеветать на меня в твоем присутствии!” — “О ком ты говоришь?” — спросил вазир. “О Хасане, — ответил мой отец, — который стоит здесь, да поразит его Аллах!” — “Послушай, — сказал вазир, — ты, должно быть, обезумел, с чего все это? Уверяю тебя, этот юноша и слова не сказал о тебе, и я вовсе не слышал, чтобы он обвинял тебя в чем-то. Разве я позволил бы ему что-нибудь подобное? Оскорбив тебя в моем присутствии, он упал бы в моих глазах”.

Тогда мой отец, поняв, что я ничего не сказал, устыдился и замолчал. А вазир сказал: “Ты должен рассказать мне правду о том, что произошло между вами. Ведь ты не стал бы возвращаться, не имея на то серьезных причин. Увидев этот страшный след на лице Хасана, я спросил его, что случилось, но он ответил, что играл с друзьями в конное поло и один из них нечаянно запустил ему мяч в лицо. Я ему поверил. А теперь, когда пришел ты, уверенный, что он жаловался на тебя, я думаю, это дело твоих рук, и ты должен мне во всем признаться”.

Тогда Абу-ль-Хайджа рассказал ему, как было дело, и Али ибн Иса принялся ругать его, говоря: “И тебе [242] не стыдно, Абу-ль-Хайджа?! Так-то ты лелеешь своего сына, своего первенца! Если ты так безрассуден с ним, каков же ты будешь с чужими людьми? Что плохого в том, что он попросил у тебя имение? Ничего странного не было бы, если бы ты, как отец, отдал бы его ему. Но если ты не хотел это сделать, надо было отказать по-хорошему или пускай даже грубо, если ты был не в духе, но хвататься за кнут — постыдись!”

Так он отчитывал и упрекал моего отца, а тот опустил голову и устыдился. А вазир продолжил: “Неудивительно, что ты вернулся разгневанный, думая, что он очернил тебя передо мной и что я позволил ему тебя порочить, и вменил мне в вину то, что на самом деле только твои собственные подозрения!”

Мой отец принялся извиняться, но вазир сказал: “Клянусь Аллахом! Я не приму твоих извинений и это дело не изгладится из моей памяти, пока ты при свидетелях не подаришь Хасану это имение в возмещение за нанесенный ему ущерб”. Отец ответил: “Слушаю и повинуюсь приказу вазира!” Затем Ибн Иса сказал мне: “Склонись над головой и рукой твоего отца и поцелуй их!” Я так и сделал, и тогда Али ибн Иса придвинул отцу чернильницу и бумагу и повелел ему написать для меня дарственную на имение, чтобы тут же ее засвидетельствовать. Он так и сделал, а вазир велел мне взять эту бумагу, добавив: “Когда он вернется домой, составь договор по всем правилам и дай его заверить нескольким почтенным свидетелям”.

И мы покинули дворец примиренные, а когда вышли в прихожую, отец сказал мне: “Получилось так, Хасан, что я дал тебе совет для самого себя. Я понимаю, что ты пришел сюда, чтобы пожаловаться на меня, но, войдя в прихожую, вспомнил мой совет и подумал, что им следует воспользоваться в первую очередь, когда дело касается отца. Поэтому, войдя к вазиру, ты не стал жаловаться, а рассказал ему небылицу”.

“Господин, — ответил я, — так оно и было”. Он сказал: “Раз у тебя хватило ума вспомнить о моем совете в такое время, отныне я буду вести себя так, что тебе не на что будет жаловаться”. Я поцеловал ему руку, и мы вместе вернулись домой, где он в присутствии свидетелей передал мне имение. После этого он переменился ко мне и между нами установились добрые отношения. Совет, который он мне дал и которому я последовал, оказался для меня самым благим. [243]

(2, 129, 248) Вот что рассказал мне мой отец:

— Когда аль-Мутадид отправился в Тарсус сражаться с рабом Васифом, а потом, захватив его, повернул к Антиохии, он разбил лагерь за стенами города и окружил его своим войском. Я в то время был еще учеником, но я вышел вместе с другими жителями и увидел его в желтом одеянии, а не в черном. Я слышал, как кто-то подивился этому.

Тогда один из воинов объяснил, что аль-Мутадид сидел во дворце в таком одеянии, когда пришло известие о восстании Васифа, и что он немедленно отправился из дворца к воротам Баб аш-Шаммасия, где разбил лагерь, и там поклялся, что не сменит одежду, пока не покончит с Васифом. Он провел несколько дней у Баб аш-Шаммасия, собирая войско, а потом двинулся в поход в том самом одеянии, так и не сменив его.

Мой отец продолжал свой рассказ:

— Аль-Мутадид послал людей, чтобы они разрушили городские стены, и это вызвало возмущение горожан и ропот простонародья. Старейшины города поговорили между собой и решили, что толпу нужно удержать, а им самим следует пойти к шатру халифа и попросить выслушать их. Халиф послал сказать им, чтобы они выбрали десять человек и направили их к нему. Избрали десятерых ходатаев, одним из которых был я. Мы вошли в шатер халифа, произнесли приветствие и оставались стоять, пока нам не разрешили сесть.

Тогда посланцы сказали: “Повелитель правоверных! Мы живем в окружении злых врагов и воюем с ними непрестанно. Враги нападают на нас, а мы нападаем на них. Если ты снесешь стены города, это даст нашему врагу мощное оружие против нас, и он овладеет городом при малейшем нашем поражении или неудаче. Прояви жалость к нашей беззащитности и оставь нашим детям стену, за которой они могут укрыться”.

Халиф ответил: “Приграничные земли непрестанно доставляют нам беспокойство, любой бунтовщик находит себе убежище в какой-нибудь крепости в этих землях. Вам известно, какие беды постигли нас вчера из-за Ибн аш-Шайха, а сегодня из-за этого раба. Я поклялся, что не оставлю ни единой неразрушенной крепости, поэтому я должен снести эту стену. Но я же и защищу вас от врагов: я увеличу вдвое отряды охраны, увеличу им вдвое выдачи, дам деньги добровольцам, чтобы они [244] могли противостоять врагу. Войско будет достаточно сильным для того, чтобы не пустить в город врагов, и получится так, будто стена стоит на своем месте, но никому из бунтовщиков не придет в голову укрываться за такой стеной”.

Никто из пришедших не нашелся, что сказать в ответ, все словно лишились дара речи, и я понял, что нам придется уйти ни с чем.

Тогда я встал и попросил разрешения говорить. Получив его, я сказал: “Повелитель правоверных! Если бы Аллах даровал бессмертие кому-нибудь из живущих на земле, то это был бы пророк Мухаммад. Эти укрепления и стены построены не на один год и не на срок правления одного халифа, они предназначены для того, чтобы стоять веками и защищать жителей города в дни любого правителя, каким бы он ни был, осмотрительным или беспечным. Если бы мы могли рассчитывать на то, что жизнь повелителя правоверных продлится вечно, мы бы не просили его изменить свое решение. Если бы мы могли быть уверены, что тот, кто примет после него власть над мусульманами, будет печься об их интересах так же, как он, и будет таков же и к знатным, и к простонародью, мы бы не так горевали о потере этой стены, которую ничто не может заменить. Но даже если бы тот, кто станет после него управлять нами, был бы подобен ему во всем, это тоже не утешило бы нас, поскольку мы не могли бы быть уверены, что его преемник не проявит небрежность или что какие-нибудь события не отвлекут его от заботы о нас и он не оставит нас мишенью для византийских мечей и копий. Если ты, повелитель правоверных, снесешь эту стену, наш город простоит, пока ты жив, но потом, после твоей смерти, мусульмане потеряют его, а византийцы убьют нас и заберут наших детей в плен, и в день Страшного суда ты будешь держать ответ за нас и за наш позор. Заклинаю тебя Аллахом, пощади нас! Я сказал тебе правду, повелитель правоверных, а остальное — в твоих руках!”

Аль-Мутадид был глубоко потрясен. Он опустил голову, а потом поднял ее и сказал: “Но как же мне поступить? Ведь я поклялся уничтожить эту стену!” Я сказал: “Пусть работы ведутся только сегодня — тогда повелитель правоверных сдержит свое слово, а когда он нас покинет, пусть разрешит нам восстановить то, что снесут сегодня”. И он сказал: “Завтра поутру [245] разошлите людей с приказом прекратить работы и больше не разбирать стену. Я позволяю вам восстановить потом разрушенную часть”. Мы поблагодарили его и благословили его при всеобщем ликовании. Возвращаясь в город, мы увидели, что часть стены была за день разрушена. После отбытия аль-Мутадида мы восстановили ее на свои средства. И по сей день эту часть можно отличить от старой стены по кладке.

(3, 17, 31) Вот что сообщил мне Абу-ль-Фадль Мухаммад ибн Абдаллах ибн аль-Марзубан, катиб из Шираза. Он слышал эту историю от еврея Сахля ибн Назира, сборщика налогов. Он рассказывал:

— Сахль ибн Назир, мой дед, в течение многих лет, с начала смуты и до самой смерти, собирал налоги для вазира, и вот что он мне передал:

— После того как Убайдаллах ибн Сулайман, бывший катибом при аль-Муваффаке, пережил свое ужасное падение, я предвидел, что он снова возвысится. Пока он был в тюрьме, я каждый месяц относил его семье сто динаров. Когда он вышел на свободу, я продолжал относить ему деньги и делал это до тех пор, пока он не стал вазиром. Он оценил оказанные мной услуги и делал для меня все, что мог, щедро меня отблагодарив.

Вскоре Убайдаллах добился падения катиба Джарады, который был начальником надо мной, над многими высокопоставленными чиновниками и другими людьми. Этот Джарада был ко мне очень добр, поэтому каждый месяц я спускался по реке в Басру, чтобы передать его родственникам сто динаров. Я не знал о том, что Убайдаллах ибн Сулайман прослышал об этом. И вот однажды, когда я пришел повидать его, он сказал мне: “Удачи тебе, Сахль, в твоей вражде ко мне!” Я ответил: “Кто я такой, чтобы враждовать с тобой? Я последняя собака у твоих дверей!” В страхе я принялся доказывать свою невиновность и разрыдался. “Что могут значить твои слова? — воскликнул я. — Если вазиру стало известно что-либо обо мне, пусть он сообщит мне об этом. Возможно, у меня найдется какое-либо объяснение или я смогу доказать, что все это лишь навет!”

Он ответил: “Ты передаешь каждый месяц сто динаров семье Джарады”. Я сказал: “Вазир, я этого не [246] делал, я бы на такое не решился. Человек, который это делает, — тот самый, кто ежемесячно передавал сто динаров семье вазира, да поможет ему Аллах, в благодарность за все те милости, которые были оказаны ему вазиром, а ныне, в благодарность за все те милости, которые были оказаны ему Джарадой, он отвозит его семье столько же, сколько раньше относил семье вазира”.

Лицо вазира побагровело, он опустил голову и некоторое время молчал. Потом лицо его покрылось капельками пота, и я подумал: “Теперь я пропал!” И я пожалел о том, что сказал.

Но тут вазир поднял голову и сказал: “Ты хорошо поступил, Сахль. Ты больше не встретишь неудовольствия с моей стороны, и я не стану досадовать на тебя. Поступай по отношению к ним так, как ты поступал, и пусть тебя не тревожит то, что я сказал”.

(3, 59, 87) Вот что рассказал мне Убайдаллах ибн Ахмад ибн Бакир со слов ханафитского факиха Абу Джафара ад-Дабби. Я и сам знавал этого последнего — он был добропорядочным купцом и факихом, который посещал дом моего отца, когда там собирались факихи и обсуждали сложные вопросы мусульманского права, и принимал участие в этих обсуждениях. Но я не слышал от него этого рассказа. Он сказал:

— Один из главных торговцев Сирафа рассказал мне о том, как два человека шли по улице и увидели на дороге кошелек с дирхемами. Один из них сказал другому: “Возьми его и сохрани для владельца!” Второй ответил: “Я не стану делать этого”. Первый сказал: “Тогда я возьму его и сохраню. Если я найду владельца, то возвращу ему этот кошелек”. Он взял кошелек и пошел дальше.

Вскоре они услышали крики какого-то человека и спросили его: “В чем дело?” Он ответил: “Я только что уронил такой-то кошелек с дирхемами”. Человек, взявший кошелек, сказал: “Вот он, возьми его!” — и передал ему кошелек. После этого он сказал своему спутнику: “Если бы все поступали, как ты, и не берегли бы чужое имущество, то добро бы пропадало”. Второй ответил: “Если бы все поступали, как я, кошелек бы не пропал, но оставался бы на дороге, там, где он был, пока владелец не вернулся бы и не поднял его”. [247]

(8, 107, 240) Вот что рассказал мне катиб Абу-ль-Фадль Мухаммад ибн Абдаллах ибн аль-Марзубан аш-Ширази:

— Один высокопоставленный чиновник нашего города по имени Аббад ибн аль-Хариш передал мне такую историю:

— Когда дядя твоего отца Али ибн аль-Марзубан был катибом Амра ибн аль-Лайса и снискал его расположение настолько, что тот сделал его правителем Шираза, он обложил сборщиков хараджа налогом в соответствии с районом, который был дан на откуп тому или иному сборщику. На мою долю пришелся налог в восемьдесят тысяч дирхемов. Я уплатил сорок тысяч, исчерпав все свои средства, так что у меня на всем свете не осталось ничего, кроме дома, в котором я жил и стоимость которого была незначительна по сравнению с той суммой, которую мне еще оставалось уплатить. Я не знал, что делать.

Поразмыслив и поняв, что Али ибн аль-Марзубан — человек простодушный, я придумал сон, чтобы рассказать ему, рассчитывая, что он выслушает меня и что сон послужит мне предлогом для жалоб на мое положение и поможет найти выход из него. Я сел, придумал сон, заучил его, кое-как раздобыл пятьдесят дирхемов и на следующий день еще до рассвета пошел и постучался у его дверей. Хаджиб, который находился за дверью, спросил меня, кто я. Я ответил: “Аббад ибн аль-Хариш”. — “В такой час?” — спросил он. “Да”, — ответил я.

Он открыл мне дверь, я вошел, пожаловался на свое положение и сказал: “Вот пятьдесят дирхемов. Это все, что у меня есть. Возьми их и отведи меня к твоему хозяину, пока люди еще не собрались. Если Аллах пошлет мне спасение, я многое для тебя сделаю”. Хаджиб ушел и добился разрешения впустить меня.

Али ибн аль-Марзубан ковырял зубочисткой в зубах. Он спросил меня: “Что привело тебя в такой ранний час?” Я ответил: “Да благословит тебя Аллах! Добрые вести, которые я получил во сне”. — “А что за сон?” — спросил он.

Я ответил: “Я увидел, как ты возвращаешься в Шираз от эмира верхом на великолепном сером боевом коне, таком прекрасном, что равного ему не сыскать, облаченный в черное, на голове — высокая шапка эмира, на руке — перстень с печатью эмира, окруженный [248] сотней тысяч воинов, конных и пеших. А встречал тебя правитель этого города, который спешился при виде тебя. Дорога, по которой ты ехал, была вся в зелени, украшена огнями и усыпана цветами, и люди говорили: „Эмир назначил его своим наместником во всех своих владениях"”. Таков был сон, который я ему описал.

Он сказал: “Это хорошее видение, и, если Аллаху будет угодно, так и случится. Чего ты хочешь?” Я пожаловался ему на свое бедственное положение. Он сказал: “Я позволяю тебе подождать с уплатой двадцати тысяч дирхемов, а двадцать тысяч ты уплати”. Я клялся ему разводом, что у меня не осталось ничего, кроме дома, лил слезы, целовал ему руку и вел себя так, словно от отчаяния совсем потерял голову. Он сжалился надо мной и написал в диван, что я свободен от уплаты долга.

После этого я ушел, а через несколько месяцев Амр ибн аль-Лайс написал Али ибн аль-Марзубану, призывая его к себе и повелевая привезти все собранные им деньги. За один раз столько еще никогда не собирали в Фарсе — шестьдесят миллионов дирхемов! Он повез их в Сабур, а Амр ибн аль-Лайс выехал со своими военачальниками и воинами ему навстречу и был потрясен этим огромным количеством денег. Он назначил Али ибн аль-Марзубана своим наместником в Фарсе и прилегающих к нему землях, поручив ему ведать делами войны и сбором налогов. Амр ибн аль-Лайс предоставил ему право казнить и миловать, подарил черное одеяние со своего плеча, посадил его на великолепного серого скакуна, которого сам очень любил и на котором часто ездил, дал ему свой перстень с печаткой и отправил обратно в Фарс.

Али ибн аль-Марзубан прибыл туда весной, когда не прошло еще и года с того нашего разговора. Назначенный им правитель выехал ему навстречу вместе с другими жителями города и встретил его на расстоянии тридцати фарсахов от города, а то и более. Я тоже выехал и встретил его у поворота на Хорасанскую дорогу, что в полфарсахе от города.

Он приехал, и все случилось так, как было в том вымышленном сне. Вокруг все было зелено, расцвели весенние цветы, больше сотни тысяч человек сопровождали его, на голове у него была высокая шапка Амра ибн аль-Лайса, а на руке — печать Амра, одет он был в черное и сидел на сером коне. А встретил его [249] правитель города, который при виде его спешился. Спешился и я и сказал: “Да благословит тебя Аллах!” А он, заметив меня, улыбнулся, взял меня за руку и расспросил о моих делах.

Потом войско расступилось перед ним, и я последовал за ним в город, но приблизиться к нему не мог — так много всадников окружало его. Я отправился домой, а на следующий день пошел к нему примерно в то же время, что и в то утро, когда рассказывал ему свой сон. Хаджиб спросил, кто я такой, и, когда я назвался, он велел мне войти, а потом испросил у Али ибн аль-Марзубана разрешения ввести меня к нему. Я вошел и застал его с зубочисткой во рту. Увидав меня, он рассмеялся и сказал: “Благодарение Аллаху, Аббад, твой сон сбылся! Не уходи отсюда, пока я не рассмотрю твое дело”.

А он вообще был великодушен к своим родичам и имел обыкновение, заняв какое-либо место, блюсти их интересы прежде своих и тем из них, кто для этого подходил, давал должности, а других осыпал благодеяниями. А обеспечив всех родственников, он думал и о своих приближенных, начиная с наиболее близких, а уже потом, позаботившись обо всех, он делал то, что было нужно ему самому.

Я сидел во дворце почти до полудня, пока он устраивал дела своих родичей, подписывая документы определяя пособия и содержание и раздавая должности, пока его хаджиб не выкрикнул: “Аббад ибн аль-Хариш!” Я встал и подошел к нему, а он сказал: “Я занимался только делами моей семьи, а теперь, покончив с этим, займусь тобой прежде всех других. Выбирай, что хочешь!” Я ответил: “Я бы хотел, чтобы мне вернули то, что я тебе выплатил, и хотел бы снова получить должность, с которой ты меня сместил”. Он приказал, чтобы мне вернули и деньги, и должность “А теперь можешь идти, — сказал он, — я разрешаю тебе исполнять должность и повышать налог”.

Довольно часто он вызывал меня для отчета, но ничего у меня не брал. Он просто писал документ о получении суммы, которую я должен был представить, выправлял счета и подписывал их, чтобы их вносили в списки дивана. После этого я возвращался к себе. Так продолжалось, пока его дни не подошли к концу. Тогда я вернулся в Шираз, накопив большое состояние, из [250] которого должен был выплатить лишь незначительную часть. После этого я зажил в благоденствии и с тех пор никогда больше не стремился получить высокую должность.

(8, 114, 265) Вот что рассказал мне один житель Багдада:

— Один багдадский фанатик, получив пятьсот ударов плетьми, не издал ни единого стона и не произнес ни слова. А спустя некоторое время, заболев лихорадкой и мучаясь от страшной головной боли, он стал вопить как верблюд. “Смилуйся! Смилуйся!” — кричал он. На следующий день вокруг него собрались те, что сидели в тюрьме вместе с ним, и сказали: “Ты нас опозорил! Вчера ты получил пятьсот ударов и не издал при этом ни единого звука, а сегодня тебя лихорадит в течение какого-нибудь одного часа — и ты вопишь!” Он ответил: “Наказание, посылаемое всемогущим и великим Аллахом, тяжелее всего, и его я вытерпеть не могу”.

(8, 115, 266) Он продолжал:

— К некоему правителю привели двоих людей — один был осужден за ересь, а другой должен был получить наказание за какой-то проступок. Правитель передал этих людей одному из своих приближенных и сказал: “Этому, — и он указал на еретика, — отруби голову, а этому выдай столько-то ударов!” Приближенный правителя повел этих людей и уже собирался выйти с ними из дворца, когда человек, которому было назначено наказание плетьми, остановился и сказал! “О эмир! Передай меня кому-нибудь другому, я боюсь, как бы не произошло непоправимой ошибки — нас могут перепутать!” Правитель рассмеялся, оценив шутку, и велел освободить этого человека. Так и сделали, а еретику отрубили голову.

(8, 116, 267) Он продолжал:

— К аль-Махди, сыну аль-Мансура, привели человека, обвиненного в ереси. Халиф спросил его, в чем его обвиняют, и человек ответил: “Я признаю, что нет бога, кроме Аллаха единого, и нет у него сотоварища, [251] и что Мухаммад — его посланник, и что ислам — моя вера, в которой я живу, и умру, и воскресну!”

Аль-Махди сказал: “Враг Аллаха! Ты только говоришь так, чтобы спасти свою жизнь. Принесите плети!” А когда их принесли, халиф велел высечь человека, что и было выполнено, но человек продолжал утверждать то, что он говорил раньше.

Когда порка стала причинять ему сильную боль, он сказал аль-Махди: “Повелитель правоверных! Побойся Аллаха! Ты рассудил мое дело вопреки закону Аллаха и его посланника, да благословит его Аллах и да приветствует! Аллах всевышний послал Мухаммада сражаться с людьми, пока они не скажут: „Нет бога, кроме Аллаха!" А если они это говорили, их жизни и имуществу больше ничто не угрожало, а суд над ними — в руках Аллаха. А ты сидишь и побоями заставляешь меня отказаться от веры, чтобы ты мог меня же за это казнить!” Халиф смутился и, поняв, что он поступил неправильно, приказал отпустить этого человека.


Комментарии

44 Таннур — здесь: принадлежность для пыток, железный ящик с гвоздями, торчащими вовнутрь.

45 Михраджан — иранский Народный праздник; ноуруз — праздник Нового года в Иране. Оба праздника отмечались также и арабами в Ираке.

46 961-62 г.

47 Последний стих первой суры Корана.

48 ...эта рукопись времен Хосроев... — Хосрой — имя нескольких царей из династии Сасанидов, правивших в Иране в V—VII вв., ставшее в арабской традиции нарицательным обозначением всякого персидского царя. Поскольку, по представлению мусульман, Коран был ниспослан Аллахом пророку Мухаммаду, списка Корана “времен Хосроев” быть не может.

(пер. И. М. Фильштинского)
Текст приводится по изданию: Абу Али аль-Мухассин ат-Танухи. Занимательные истории и примечательные события из рассказов современников. М. Наука. 1985

© текст - Фильштинский И. М. 1985
© сетевая версия - Тhietmar. 2005
© OCR - Матвейчук С. 2005
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Наука. 1985